В 1880 году И. С. Тургенев думал, что через год или два фриз гигантомахии Пергамского алтаря будет полностью собран и окажется доступен для всеобщего обозрения во всей его красоте. Но здесь он, привыкший к медленным темпам своей родины, несколько переоценил берлинские темпы или, по крайней мере, ошибочно перенес представление о темпе будничной жизни берлинских улиц на методы работы ученых. Короче говоря, писатель недоучел местной обстановки.
Связать друг с другом приблизительно сто плит и около трех тысяч фрагментов - тех, которые непосредственно относятся к гигантомахии, а в целом девять тысяч фрагментов, названных Тургеневым и вошедших в архитектуру алтаря, - и не просто связать, а составить правильно - это была работа, потребовавшая не нескольких лет, а почти двух десятилетий.
За основу брали целые плиты - все они еще лежали за колоннадой Национальной галереи и в подвалах. Затем брали те, которые могли быть легко связаны друг с другом: ведь изображения рук, ног, одежды, животных переходили с одной плиты на другую. К ним подбирали тот или иной фрагмент, который, по всей вероятности (хотя прямая связь еще отсутствовала), относился к данной группе. Правда, довольно-таки часто эти фрагменты приходилось позднее переставлять на другое место, потому что первое предположение оказывалось неправильным. Несколько облегчало работу по восстановлению плит то обстоятельство, что строители византийской стены замуровывали соседние плиты алтаря рядом друг с другом. В заключение проводилась работа по дополнению обломанных, неполных плит бесчисленными фрагментами.
Затем пытались найти для более или менее верно (в большинстве случаев все-таки более!) подобранных групп место, где они первоначально находились на алтаре. Для этого, например, экспериментировали с угловыми или косо срезанными плитами (ведь они не случайно срезались неровно!), которые должны были относиться к крыльям лестниц. Можно было проводить эксперименты и по-другому, опираясь на формальную логику: когда византийцы сносили плиты алтаря, они поступали при этом не как каменотесы и скульпторы, а как турецкие расхитители мрамора. Они поступали так (теперь это известно лучше, чем всего лишь несколько лет назад) не потому, что они были варварами, и даже не из-за ненависти христиан к язычеству и античным богам (только отбитые головы и половые органы можно отнести за счет усердия в вере молодых христиан, а руки и ноги в большинстве случаев отбивались позднейшими византийцами, поскольку гладкие плиты замуровать было в какой-то степени легче, чем высокие рельефы, наполовину или на три четверти покрытые скульптурой). Все говорило о том, что в 715 году алтарь еще почти неповрежденным стоял на горе. Затем мусульмане завоевали город и устроили в нем кровавую резню. Спаситель Византийской империи, Лев III Исаврий, вновь отвоевал у них город и замок. После этого замок на горе был превращен в крепость, и, опасаясь нового штурма, в дикой спешке начали строить оборонительный вал. Материалом для него послужили плиты алтаря, которые выломали и замуровали в стене. При этом, конечно, пострадали рельефы, так как небольшие осколки от них не потребовались строителям стены и остались лежать у развалин алтаря.
Однако Хуманн точно пометил место находки каждого фрагмента. Поэтому существовала некоторая вероятность (во многих случаях это предположение оправдывалось), что плита была прикреплена к алтарю именно в том месте, где нашли ее фрагмент. Но самый большой вклад в работу по реставрации алтаря сделал Отто Пухштейн. Хуманн нашел не только гигантский фриз, но также и множество архитектурных деталей, относящихся к алтарю. Среди них разбитый на мелкие кусочки остаток ноги, высокие зубчатые карнизы, которые ограничивали фриз сверху и снизу. На обломках нижнего карниза были высечены имена гигантов и скульпторов, а на обломках карниза крыши - имена богов. Всего в Берлин поступило 56 изваяний богов и 60 - гигантов. Из 114 фрагментов верхнего карниза нашли свое место 54, на 26 из них сохранились надписи, которые можно было прочесть.
Поскольку идентичность надписи и божества на фризе была точно установлена, появилась возможность соединять обломки карниза (с соответствующими именами) и фрагменты на плите. Но такого сопоставления удавалось достигнуть далеко не всегда. Много было обломков с именами и изображений богов и богинь, которые не относились друг к другу. Кроме того, для некоторых имен, таких, например, как Геракл и Фемида, не было соответствующих фигур на плитах: на этих местах зияют пустоты, которые невозможно ничем заполнить.
Отто Пухштейн временами приходил в отчаяние, но не предавался унынию. Он только что получил звание профессора во Фрейбурге и все каникулы между семестрами мучился над тем, чтобы сопоставить по возможности большее число имен и фигур. Однажды Пухштейн заметил неясные следы ударов резцом на верхней поверхности одного из фрагментов карниза, которые походили на греческую букву "кси". Это могла быть буква, но также и знак, обозначающий цифру 60. Может быть, и другие фрагменты имели подобные знаки? Их удалось найти: одни были видны совершенно отчетливо, другие оказались стертыми или сбитыми. Пухштейн обнаружил, что каждый блок имел по две буквы (или числовых знака) - справа и слева. Теперь ученый уже не замечает времени, он приказывает сосредоточить все найденные блоки в одном месте, включая даже те, которые уже имели свои определенные места. Когда эта работа была проделана (несмотря на досаду и громкие протесты коллег), он поставил все блоки на ребро один около другого. И вот тут-то стало видно, как они соотносятся между собой, так как если на одном блоке стоит знак, допустим, эпсилон, на правой стороне, то на другом этот же знак дублируется на левой. Конечно, не всегда можно было найти соседний блок, так как многие из них просто отсутствовали. Но во всяком случае, уже стало ясно, что эти знаки были нанесены каменотесами царя Эвмена для того, чтобы случайно не перепутать блоки при установке их на алтаре. И вот теперь эти знаки снова пригодились для восстановления алтаря.
С чего же следует начать? Конечно, с того места, где уже точно выяснено местоположение плиты. Однако - и это совершенно естественно - на первом же пустом месте работа остановилась. Кроме того, даже при наличии знаков не всегда было ясно, шел ли тот или иной ряд справа налево или наоборот. Никаких пометок на этот счет каменотесы не оставили, так как соответствующие указания им давал на словах архитектор или главный мастер. Значит, следовало и дальше экспериментировать, уже с несколько большей надеждой на успех.
Открытие редко приходит одно. И на этот раз один из фрагментов карниза дал новый ключ. Пухштейн еще раньше обращал внимание на высеченное на нем слово "epoiesen", которое можно перевести как: "...сделал это". Имя же скульптора, вероятно, содержал предыдущий, ныне утраченный фрагмент. Неожиданно ученому приходит в голову мысль, что имени скульптора вовсе не было на карнизе, оно высечено на подножии плиты. Почему же? Может быть только один ответ: на этом месте карниза просто не было. Но почему? И опять не может быть иного мнения: именно здесь большая парадная лестница врезалась в плиту. Следовательно, часть карниза и связанная с ним плита относились к одному из двух крыльев лестницы. Впоследствии выясняется, что на этой плите был изображен Дионис с юным сатиром.
Теперь уже есть несколько отправных точек. Вся схема композиции становится ясной: боги были сгруппированы, так сказать, по признаку родства. Появилась, наконец, надежда закончить реконструкцию. Причем три четверти фриза будут восстановлены точно. Однако эта реконструкция не могла быть безукоризненной и в целом и в отдельных частях. Ее всегда смогут оспорить, так как остается еще довольно много пустых мест и не поддающихся определению фрагментов.
В то время как специалисты мучились над реконструкцией алтаря, предпринимала активные действия и администрация музея. Уже в 1880 году стало ясно, что у музея нет места для хранения сотен ящиков, которые Хуманн прислал из Пергама и -которые все еще продолжали поступать. Когда Хуманн окончил раскопки в Пергаме, он начал копать в Магнесии, а потом в Приене. Один груз за другим приходил в Берлин, и никто не знал, куда его девать. Старый музей еще до раскопок Хуманна был заполнен до предела, так же как галерея со скульптурой, антиквариат и другие помещения.
Надо срочно построить музей, прежде всего для нового чуда света - Пергамского алтаря. Алтарь размером 34 на 36 метров был в четыре раза больше храма Афины Полиады, ниже которого он стоял, занимая по площади более 1200 квадратных метров. Его парадный вход шириной 20 метров с 28 ступенями вел ко двору, где и располагался сам алтарь. Колонны, которые его окружали, достигали двух с половиной метров высоты, затем следовала крыша. На ней стояли статуи, из которых удалось найти далеко не все. Если поставить алтарь в помещении, расположив его в нескольких залах, это граничило бы с варварством, на которое была неспособна даже вильгельмовская Германия. Кроме того, пришлось бы создать такой зал, какого не существовало ни в одном музее. Стало ясно, что даже той площади, которую занимал алтарь раньше, - 1200 квадратных метров - будет недостаточно для его размещения: ведь следовало оставить со всех сторон по крайней мере по 10, а лучше по 15-20 метров дополнительного пространства для посетителей музея. Итак, нужен зал размером примерно от двух до трех тысяч квадратных метров, то есть равный одному прусскому моргену. Это огромная площадь, не известная до сих пор в истории музеев. Ни в Париже, ни в Лондоне ничего подобного создавать даже не осмеливались. Такого рода музей должен был - в этом никто не сомневался - стать центром Музея древностей и называться Пергаским.
В 1902 году строительство находилось уже на такой стадии, что музей можно было показать посетителям. Он расположился на Острове музеев, между музеем кайзера Фридриха - с одной, и Национальной галереей, а также Старым музеем, с другой стороны.
Но как только строительство было закончено, посыпались жалобы. Во-первых, с первого дня стало ясно, что места недостаточно. Во-вторых, сразу же были обнаружены дефекты фундамента, которые, по мнению специалистов, уже невозможно устранить, если только не снести весь музей. В общем, казалось, что новый Пергамский музей не может рассчитывать на особенно долгую жизнь.
В 1906 году генеральный директор музеев Рихард Шёне по собственному желанию подал в отставку. Об этом можно было прочесть в газетах, которые посвятили ему не особенно бойкие статьи с вежливым сожалением о том, что старость и слабое здоровье вынудили генерального директора уйти с занимаемой им в течение 26 лет руководящей должности. Может быть, кое-где и найдется думающий читатель, который сообразит, что 66 лет это еще не тот возраст, когда академик уходит на покой с (государственной службы. А потом, что это за болезнь? Шёне же совершенно здоров, несмотря на значительную глухоту, которая стала заметна лишь в последние годы. И читатель удивлен, причем еще больше он будет удивлен, когда узнает, что Вильгельм Боде станет наследником Шёне - ведь он лишь на пять лет младше своего предшественника и обладает гораздо более слабым здоровьем. Но ведь читатели газет ровным счетом ничего не знали о том, что уже много лет в берлинских музеях шла война, во время которой злая воля, интриги и безделье справляли настоящие вакханалии. Граф Узедом, предшественник Шёне, был придворным глупцом, усвоившим французские манеры, и отпетым бездельником. Но так как он был протеже Вильгельма I, то все ошибки и грехи ему, естественно, прощали. Мейер, первый директор картинной галереи, оказался безнадежным наркоманом. Бёттихера, заведующего Античным отделом, называли, судя по одной из вышедших книг, "гипсовым папой" и в высшей степени странным человеком. Боде, при всех его знаниях и умении, в чем нельзя было сомневаться, был безумно тщеславен и честолюбив. При любых трудностях он сразу же отступал в сторону, прикрываясь болезнью. Все эти люди и входили в Генеральную дирекцию музеев, где один боролся против другого, снедаемый желанием быть любимцем его величества.
В эту клоаку и попал в 1880 году Рихард Шёне, человек, наделенный бюргерской честностью, абсолютно добропорядочный в научном отношении. Произошло это в связи с объединением должности генерального директора и референта но музеям при министерстве просвещения. Удачное объединение, если рассматривать его с деловой точки зрения, и неудачное, если представить себе, что дело двигается не само по себе, а осуществляется людьми, из которых одни - придворные и министры - вряд ли что-нибудь понимали в искусстве, зато усиленно продвигали своих протеже и пытались поставить их на ведущие посты, а другие - директора отделов - слишком много понимали и поэтому за деревьями не видели леса, так что какие-либо закупки, произведенные в Национальной галерее, сразу же возбуждали ярость Кабинета нумизматики и Отдела скульптур, вызывая бурю в стакане воды.
По желанию наследного принца Шёне еще в конце 1878 года разработал устав музея, который ломал единоличное правление генерального директора и предоставлял директорам отделов широкие полномочия в управлении своими ведомствами. На месячных совещаниях следовало координировать интересы отделов и наводить порядок в финансовых вопросах. При этом каждый отдел получал бы в зависимости от потребностей солидный фонд для закупок на год (надо иметь в виду, что канефора из Пестума стоила тогда 400 марок, бюст Донателло - 13 тысяч и "Дед и внук" Гирландайо - б тысяч лир, а двадцатью годами позже "Воин в золотом шлеме" Рембрандта - 20 тысяч марок!) и мог претендовать при особых случаях на дополнительные суммы. Далее назначались специальные комиссии для каждого отдела и изменялось время начала работы музеев. Шёне считал, что музеи должны быть открыты и вечером, чтобы дать возможность посещать их тем, кто работает днем. На этом, правда, настаивал он один. Директора, особенно Боде, обвиняли Шёне в неоправданном либерализме и заявляли, что дополнительные затраты на освещение музеев послужили бы на пользу только влюбленным парочкам, желающим провести время в одиночестве. Нет, Шёне было совсем нелегко. Старый кайзер с самого начала невзлюбил его, так как все эти годы без каких-либо причин жалобы министра просвещения Фалька на лень и полную неспособность к работе Узедома относил к Шёне, считая, что тот к тому же упорно добивается незаслуженной чести стать генеральным директором. И все-таки Шёне получил этот пост, поскольку, по мнению министерства, именно он соответствовал этой должности.
Только старый кайзер думал иначе. Он хотел назначить генеральным директором своего придворного - графа Пуртале, который в этом случае мог бы сохранить приличествующее своему званию превосходство над быстро сменяющимися министрами просвещения и финансов. Удержаться на таких постах этот бюргер из Саксонии, конечно, не мог и, следовательно, вынужден был влачить жалкое существование, впав в немилость и потеряв расположение кайзера. Восшествие на престол нового монарха не принесло ни улучшений, ни изменений. Тайный советник Альтгоф, маститый представитель министерства просвещения и вероисповеданий, тайный советник фон Гольдштейн в министерстве иностранных дел и его друг тайный советник Боде в музеях заняли открыто враждебную позицию по отношению к Шёне. Альтгоф плохо относился к Шёне, кстати сказать, еще и потому, что не мог терпеть археологов, так же как Хуманн в свое время не мог терпеть филологов. Чего же можно было добиться при создавшемся положении? Вильгельм II наследовал от Вильгельма I его собственные антипатии и антипатии его чиновников, следовательно, он унаследовал и антипатию своего деда к Шёне. Кайзер с удовольствием читал интриганские письма Альтгофа, который по мере сил поносил генерального директора. Таким образом, Шёне с самого начала оказался в проигрыше, чего ему, как непруссаку, все равно не удалось бы избежать.
Наконец, с неугодными людьми было покончено. Конце ушел в отставку, Кекуле сумели укротить так, что с ним вообще можно было не считаться. Теперь очередь за Шёне. При первом удобном случае кайзер возводит в дворянство Боде, который становится "его превосходительством" и приближается ко двору. Итак, все хорошо устраивается.
Все, чем берлинские музеи были обязаны Шёне в лучшие годы его руководства, быстро забыли, поскольку он никогда не кричал о себе, не бил в барабан и вообще не любил звуков немецких фанфар. А поскольку Шёне заслужил немилость кайзера, он потерял всякий вес и в глазах придворных и министров просвещения, которых, кстати сказать, теперь меняли еще чаще, чем во времена старого кайзера. Все они были одержимы манией величия своего хозяина и следовали его вкусам, а он признавал только роскошные фасады и ценил у современных ему художников в основном политические убеждения, а не их мастерство.
В 1896 году директором Национальной галереи становится Гуго фон Чуди. Он занимал свою должность по праву, так как был близок не только к таким людям, как Менцель, Бёклин, Фейербах, но и к представителям нового направления. Не удивительно поэтому, что он покупал произведения Либермана, Сезанна, Курбе и Коро, то есть противопоставлял свои взгляды взглядам на искусство кайзера, который предпочитал скупать патриотическую мазню. "Аферу" Чуди, вопрос о которой решили, правда, на некоторое время отложить, приписали Шёне. И вот, против всех обычаев, кайзер слагает с генерального директора полномочия заниматься современным искусством и передает их тайному советнику министерства Шмидту. А тем временем Боде со второй линии стреляет по Шёне, пороча его во всех инстанциях.
Не в силах вынести этой каждодневной малой войны, Шёне подает в отставку, предоставив свою должность в распоряжение кайзера. Однако еще до того, как он это сделал, министр фон Штудт попросил Боде принять наследство генерального директора и позволил себе затем, когда, наконец, получил заявление Шёне об отставке, злую шутку. Он рассказал Боде, что Шёне в категорической форме возражал против передачи этой должности Боде, так как, по мнению Шёне, тот заботился бы только о своих отделах. Стоило Боде взять в свои руки генеральный директорат, как уже давно заправленный суп на кухне острова музеев закипел. Наступают новые времена, говорят себе директора, нужно теперь не прозевать и попытаться выбить для своего отдела как можно больше. Сам Боде, который продолжал оставаться директором Музея кайзера Фридриха, был первым, предъявившим свои экстра-требования: Музей кайзера Фридриха слишком мал, его необходимо перестроить, чтобы хранить сокровища, приобретенные Боде - то за смехотворно мизерную сумму, то за очень большие деньги. При этом музей должен теперь называться Немецким.
Затем предъявляет свои претензии Переднеазиатский отдел, для которого Немецкое восточное общество проводит одну за другой расколки в Месопотамии. Прекрасные памятники, требующие много места для экспозиции, частично уже в пути, остальное можно ожидать в последующие годы. Следовательно, нужно строить вместительное помещение. Новых дополнительных площадей требует также Египетский отдел, так как залы в Новом музее, до сих пор находившиеся в его распоряжении, полностью забиты, и все новые приобретения и находки, поступающие с раскопок, приходится хранить в переполненных до предела кладовых. Свои требования предъявил и директор Античного отдела, обычно такой скромный Рейнхард Кекуле фол Страдониц, который, по мнению Боде, совершенно не соответствовал занимаемой должности; слишком мало он закупил за годы своей деятельности и слишком часто у него оставались неизрасходованные суммы. А разве мы не обладаем властью над всем миром и не должен мир, как прекрасно сказал наш великий кайзер, оздоровиться с помощью истинно немецких начал? Отсюда логично и неизбежно напрашивается вывод, что и музеи мира должны быть оздоровлены с помощью немецких музеев.
И, следовательно, старый Кекуле - он же, в конце концов, на шесть с половиной лет старше Боде! - уже не подходит для своей должности. Поэтому Боде рекомендует министру проводить Кекуле на пенсию. Правда, он еще не слишком стар, но прихварывает, и, к счастью, как "задушевно" отмечал Боде в своих мемуарах, естественный его конец близок. Подготовлен ему и наследник. Это - Теодор Виганд, который сумел сделать все то, что упустил Кекуле: раскопал большую часть Малой Азии на благо Берлину. Раскопки эти все еще продолжаются. Причем силы на них разумно расставлены, средства разумно распределены, а результат таков, что не хватает места для хранения ящиков.
В это время Виганд направляет из Константинополя обширный и хорошо продуманный план создания нового отдела. Образцы почти всех видов античной архитектуры уже получены благодаря раскопкам в Пергаме, Магнесии, Приене, Милете и Баальбеке. Что-то еще можно будет приобрести в результате намеченных раскопок. Следовательно, Пергамский музей надо расширить и объединить с Музеем античной архитектуры, чтобы показать учителям, ученикам, студентам, а также и широкой публике, как строили свои здания греки и римляне.
Кекуле, хотя он все еще не примирился с Вигандом, находит эту идею неплохой: ведь, действительно, накоплен очень большой материал. Дает свое принципиальное согласие и Герман Виннефельд, второй директор Античного отдела. Но право заинтересовать Боде новым проектом они предоставляют Виганду как опытному дипломату. Виганда всего передернуло, когда он получил письмо с этим предложением, так как ничто не могло задеть его сильнее, чем замечание Кекуле о том, что Виганду было бы лучше посвятить себя дипломатии. Но на этот раз, подумал он, Кекуле прав, хотя для того чтобы добиться осуществления своих планов, ему совершенно не нужен Боде. Если можно так выразиться, не оскорбляя его величество проявлением некоторого панибратства, Виганд и кайзер были хорошими друзьями.
Начало этой дружбы восходит к 1898 году, когда Виганд, как мы вспоминаем, был всего лишь наследником Хуманна в Приене и стипендиатом института. Но уже в то время он вынашивал планы взять в свои руки намеченные Хуманном раскопки Милета. Но отпустят ли на это средства? Доверят ли ему руководство? Все эти вопросы оставались нерешенными. Неужели же ему хоть немного не помогут там, наверху? В 1898 году кайзер должен был прибыть в Константинополь, чтобы нанести визит султану Абд эль-Хамиду и открыть Анатолийскую железную дорогу господина фон Сименса (которого Виганд в то время еще не знал). Не было ли это великолепным шансом для Виганда? Не говорили ли все, что кайзер живо интересуется археологией? Разве не слушал кайзер в Бонне лекции Кекуле и затем не пригласил его в Берлин? И разве Виганд не свой человек в посольстве и не пользуется доверием весьма влиятельного генерального консула Штемриха? А Штемрих, как говорят, "глаза и уши" его величества.
Недолго думая, Виганд покинул Приену и отправился в Константинополь. Штемрих пообещал пригласить его на чай, который собирались устроить в честь кайзера в Ферапии, но об остальном Виганд должен был позаботиться сам. Консул, конечно, не мог дать Виганду гарантию, что его величество вообще захочет с ним беседовать. В то послеобеденное время около двадцати приглашенных сели за чайный стол. Беседа продолжалась час с четвертью. И все это время говорили только кайзер и Теодор Виганд. В течение двадцати минут Виганд коротко рассказал о Приене, немного подробнее о только что перенесенном им плеврите, но основное внимание уделил древнему Милету, который был когда-то самым большим городом (здесь Виганд употребил превосходную степень) в Малой Азии. Говорил он и о том значении, которое могли бы иметь раскопки Милета для пополнения Берлинского музея бесценными произведениями. Виганду, опытному знатоку людей и опытному придворному, удалось то, что оказалось под силу лишь нескольким его современникам: кайзер внимательно слушал, не прерывая его, и не только согласился с тем, что раскопки Милета могут оказаться весьма интересными, но и блистая остроумием, приказал Виганду ни в коем случае больше не болеть.
Вечером посол дал ужин в честь государственного секретаря фон Бюлова. Буквально за час до приема пригласили и доктора Виганда, человека, с которым его величество соблаговолил беседовать после обеда. Виганд был приятно удивлен, когда узнал, что его место оказалось рядом с тайным советником Клеметом, правой рукой Бюлова, которому он не дал даже спокойно поесть, пытаясь разжечь в нем профессиональное любопытство. Яркими красками Виганд описал интерес кайзера к Милету и подчеркнул, что главным условием раскопок, конечно, должно быть право свободного отбора находок (кстати, об этом в Ферапии не было оказано ни слова). Напротив Клемета сидел друг Виганда, советник посольства фон Шлоцер, который сумел внушить тайному советнику, что его величество выразил высочайшее желание пригласить Виганда на чай, чтобы тот доложил ему о раскопках. У пораженного Клемета от удивления кусок не шел в горло.
- Ужасно, - пробормотал он, - но я ни от кого еще не слышал ни единого слова о том, что в Милете намереваются проводить раскопки. Надо же было такому случиться! Я гарантирую нам, что если мы что-то и упустили, то единственной причиной были скучные и негативные доклады посла. Мы даже не подозревали, что его величество интересуется этими раскопками! Боже мой, у нас могут быть большие неприятности, если его величество запросит, какие распоряжения нами отданы!
Но и этого Виганду показалось недостаточно. Разве он не отличный знаток Константинополя? И разве реклама не является спутником любого дела? Итак, в последующие за приемом дни Виганд с утра до ночи водил по городу - при этом ни слова не говоря о Милете - обергофмейстера императрицы господина фон Мирбаха, вице-обер-гофмейстера господина фон дер Кнезебека, придворную даму графиню Брокдорф и придворного живописца профессора Кнакфусса. К ним впоследствии присоединился флигель-адъютант кайзера (в то время - военный атташе) господин фон Морген. Заслужить благосклонность авторитетных людей и сделать их обязанными себе было на этот раз для Виганда гораздо важнее раскопок Милета. И расчет его оправдался быстро и без труда: несколько месяцев спустя кайзер не только дал свое согласие на раскопки, но и отпустил 40 тысяч марок из своего личного фонда. Господина фон Моргена удалось использовать с другой целью. Посол фон Маршалл, так же как и Гатцфельд, не признавал никаких археологов с их древними камнями. Кроме того, он считал, что закон есть закон, и следует поэтому уважать права на античные находки Хамди-бея. Существовала, таким образом, серьезная опасность, что Виганду придется оставить Приену и Милет на своем месте и не удастся построить их в Берлине. Поэтому, недолго думая, он пригласил Моргена посетить раскопки. Последствия сказались сразу же. Морген представил весьма решительный доклад кайзеру, в котором всячески подчеркивал свой "ура-патриотизм". "Предпочтение, отдаваемое другой нации в какой-либо области за границей (Австрия получила в Эфесе половину находок и свободу выбора), доводит мою кровь до кипения". Этим патриотическим докладом кровь кайзера тоже была доведена до соответствующего состояния. После этого музеи Германии были обеспечены половиной всех находок в будущем - и все только благодаря Виганду, который сумел отправить Боде находки, составившие основной фонд его нового Византийско-христианского отдела и добытые Вигандом при помощи личных переговоров с Хамди-беем.
Так началась эта дружба с кайзером, которая продолжается и теперь, когда по прошествии нескольких лет Виганд стал директором музеев с резиденцией в Константинополе, зятем Сименса, а также - Виганд совершенно в этом уверен - домашним и придворным археологом кайзера.
В течение двадцати лет - с 1899 года по 20-е годы XX века - Милет был величайшей сенсацией века, самым большим триумфом, таким большим и великим, как его величество кайзер, таким большим, как страдавшая манией величия немецкая кайзеровская империя на рубеже двух веков.
Следовало продумать план раскопок. Город насчитывал 500 кварталов, он был в пять раз больше Приены и в два раза больше Помпей! Из-за эпидемий малярии раскопки можно вести только четыре месяца в году, и, чтобы добиться какого-либо результата, потребуется 100 тысяч марок. Раскопки высшего класса во всех отношениях! Все средства пошли на Милет, и Кекуле, у которого сердце обливалось кровью, должен был отказаться в пользу Милета от раскопок римской виллы в Боскореале с неповторимыми фресками. Раскопки Милета все больше и больше расширялись и, словно полип, охватили Самос и Микале, горы Латмоса и Дидимы, те самые Дидимы, которые французы раскапывали уже начиная с 1872 года и на которые они имели преимущественные права, хотя именно сейчас их касса оказалась пуста. А раз так, заберем и Дидимы, мы можем себе это позволить! Знаменитый храм Дидим был размером 118 на 59 метров, примерно вдвое больше афинского Парфенона и гораздо величественнее храма в Селинунте. И если колонны Парфенона были высотой 19,58 метра, а храма в Селинунте - 16,27 метра, то в Дидимах было 80 колонн, каждая высотой 19,7 метра. Подумать только, ведь этот храм можно было бы восстановить в Берлине, дополнив с помощью реконструкции отсутствующие девять десятых оригинала. Нет, Милет - это больше, гораздо больше, чем Олимпия и Пергам, вместе взятые. На всякий случай следует купить землю под его руинами. Ведь если не удастся получить обещанной половины находок, нам по крайней мере останется еще и доля землевладельца. Потихоньку стали набирать на раскопки десятки крестьян и поденщиков (каймакаму был обещан орден, если он поможет их уговорить!). Теперь дело доходит до земли, которую скупают за ничтожно малую цену (единственный случай, когда, упоминая об этом грандиозном предприятии, можно употребить слово "малая") - от 20 до 30 марок за 900 квадратных метров! Сносят десятки домов, а жителей переселяют туда, где земля стоит еще дешевле. Поля оставшихся на месте крестьян засоряются щебнем с раскопок. А если кто-либо и осмеливается открыть рот, то ему достаточно громко поясняют, что он должен только радоваться тому, что его истощенная каменистая почва, наконец, отдохнет и будет более плодородной. О, какое же это наслаждение - жить, раскапывать, захватывать. Германия - самая прекрасная страна в мире, и она будет иметь самые прекрасные в мире музеи.
Разве не сказал недавно Виганду его превосходительство фон Маршалл: "Надо знать, что вы хотите, и затем оставаться твердым в своем решении, ни в чем не отступать: ведь именно твердости нам так долго не хватало". Эта твердость есть, по крайней мере, по отношению к нижестоящим. А к тем, кто "внизу", принадлежит теперь и столь могущественный прежде Хамди-бей - вот уже несколько лет как он лишился милости султана. Его сыну не позволяют учиться ни в Париже, ни в Берлине, а когда он сам просит разрешения совершить поездку во Францию на празднование столетия Французской академии, султан отказывает ему, пообещав отпустить в следующий раз. Никто не знал, в чем тут было дело. Может быть, султан не только стал политически несостоятелен, но и потерял на Босфоре душевное равновесие, а может быть, ему просто было стыдно: ведь он считал закон Хамди-бея об античных предметах действительно полезным, а постепенную распродажу археологических находок позорной. Однако султан не осмелился проводить этот закон, так как послы великих держав наседали на него со своими вербальными нотами, а монархи писали бесконечные письма, настаивая по-дружески и по-соседски на дальнейшей распродаже. А может быть, дело в том, что Хамди не захотел поддержать султана, когда он "подарил" кайзеру Вильгельму сразу весь фасад мшаттского замка.
Одним словом, Хамди-бея больше уже не следовало опасаться и можно было ограничиться лишь светскими любезностями, на которые не скупились ни госпожа Виганд, подливая Хамди-бею чай, ни доктор Виганд, подготавливая два-три доклада по археологии для его сына. Мы же хорошие друзья, не правда ли, а если ты не хочешь оставаться другом, тогда мой кайзер напишет твоему султану, что я тобой не доволен! А если ты будешь вести себя хорошо, подожди немного, и в день твоего юбилея мы сделаем тебя почетным доктором Лейпцигского университета! И обрати внимание: твой новый, еще более суровый закон об античных предметах мы просто задушим нотой протеста, а если Австрия нас не поддержит, ну что же, тем хуже для тех, кто не знает, что такое настоящая власть!
Да, музей в Берлине снабжают теперь совсем неплохо. Из Милета он получает почти всю древнюю пластику; Хамди остается лишь немного вещей эллинистического времени да римских копий с греческих оригиналов. Но вот рыночные ворота из Милета? Кто должен их получить?
Виганду пришлось ненадолго отправиться в Берлин и посидеть за, высочайшим обеденным столом среди придворных. Он привез с собой фотографии рыночных ворот в Милете римского времени, которые соответствуют понятиям кайзера о выеоком искусстве и нравятся ему необычайно, так как своими грубыми римскими линиями, искажающими благородные греческие формы, и пышными, но бессмысленными парадными колоннами они напоминают то искусство, которое создает придворный советник по строительству фон Ине.
- Хорошо, очень хорошо, дорогой Виганд, - говорит кайзер и добавляет именно то, что хочет услышать генеральный директор. Кайзер считает ворота не просто красивыми, а прекрасным, единственным сохранившимся образцом римских фасадов. - Подобные вещи необходимы, как пример для подражания нашим архитекторам.
- Вы угадали мою мысль, ваше величество! Я только что хотел предложить перевезти рыночные ворота в Берлин и выставить их в расширенном Пергамском музее, где создается зал римской архитектуры.
- Превосходно, Виганд, превосходно. Мы это сделаем.
Теперь Виганд получил возможность по возвращении в Милет снести и упаковать ворота. Сущая безделица, всего каких-нибудь 750 тонн мрамора.
Предварительно он докладывает Кекуле о своей новой победе, и тот на заседании руководителей отделов информирует об этом Боде. Но Боде энергично протестует:
- Пергамский музей нельзя расширять ни при каких обстоятельствах! Свободное место, оставшееся еще на острове музеев, необходимо для Музея кайзера Фридриха!
Однако, на всякий случай, Боде на следующий же день высказывает свои соображения кайзеру. О Пергамском музее он не говорит ни единого слова. Весь его доклад посвящен расширению Музея кайзера Фридриха и основанию Немецкого национального музея.
Удовлетворенный Боде отправляется в свое бюро: кайзер согласился и на расширение старого музея и на учреждение нового. В это же время аудиенции попросил и Кекуле. Он докладывает о Пергамском музее, об Архитектурном музее Виганда, о рыночных воротах Милета. Кайзер милостиво кивает головой. Тут осмелевший Кекуле решается выяснить некоторые вопросы.
- Однако существует большая опасность, ваше величество, - с сожалением говорит он, - что господин генеральный директор заберет весь остров музеев для себя. Куда же тогда деваться нам? Последние доклады о состоянии фундаментов, представленные специалистами, просто потрясают. Но не об этом речь. Может быть, здание выдержит еще несколько лет.
- Не стоит об этом даже говорить, мой дорогой Кекуле! Хорошо ли будет, если пойдут слухи о том, что наш самый лучший музей всего лишь ветхая каморка. Допустим, об этом узнают социал-демократы! Тогда я ни в коем случае не сумею провести мой проект об увеличении флота, так как красные сразу же начнут кричать, что культура гораздо важнее обороны. И зачем люди должны беспокоиться за алтарь? Нет, Кекуле, мы построим новый Пергамский музей, прекрасный, с многочисленными колоннами и такой большой, что наш энергичный Виганд сможет выкопать всю Малую Азию и разместить в нем, понятно?
- Конечно, ваше величество. Разрешите, ваше величество, еще одно замечание. Если господин генеральный директор...
- О чем это вы, Кекуле? В конце концов я пока еще сам знаю, что делается в моей столице и резиденции. И никогда не потерплю, чтобы причинили вред Пергамскому музею. Не разрешу этого и Боде. Пергамский музей дорог мне как завещание покойного отца. А ведь мой отец был тем, под милостивой защитой которого находился старый... ну, как там звали этого человека?
- Ваше величество имеет в виду Хуманна?
- Правильно, Хуманн, старый Хуманн раскопал алтарь. Жаль, что этот человек так рано умер. Виганд показал мне недавно интересное изречение, которое побудило Хуманна начать раскопки. Если бы я знал его раньше, то несомненно наградил бы его званием действительного тайного советника. Наверное, он заслужил это. Между прочим, Кекуле, зарубите себе на носу: Пергамский музей для вас неприкосновенен. Расширение его разрешено. Скажите об этом Боде, и, пожалуйста, без церемоний!
- Слушаю, ваше величество.
Кекуле передал этот разговор, правда, не слишком буквально. Боде пока что вынужден признать свое поражение. Regis Voluntas suprema lex*.
*("Воля государя - высший закон" (лат.))
Получив это известие, Виганд потирает руки. Один - ноль в мою пользу, думает он. Однако он, конечно, не может знать, что его расчеты неверны и что все это растянется почти на двадцать лет.
Итак, новое строительство - шла весна 1906 года - должно вскоре начаться. Теперь война между музеями вступает в следующую фазу. Разыгрывается второе действие трагикомедии. Боде сочиняет пространную памятную записку о необходимом дополнительном строительстве и о новых сооружениях. Временный Пергамский музей постройки 1901 года и Музей кайзера Фридриха - 1904 года - стали слишком тесны. Все старые отделы за последние годы обуяла дикая страсть к коллекционированию. Необходимо создание новых отделов, например самостоятельного отдела, который мог бы принять богатую добычу из Месопотамии, специального отдела раннехристианского и византийского искусства, отдела исламского искусства, хотя бы ради фасада замка из Мшатты. Нужен самостоятельный музей азиатского искусства, а также этнографический музей. Да и для египетских собраний уже в 1850 году, когда их поместили в Новый музей, места не хватало. Правда, египтологи еще могли быть довольны. Их удовлетворяло вновь построенное помещение для выставки размером три тысячи квадратных метров и дополнительные две тысячи квадратных метров для складов. Другие же отделы более половины своих коллекций вынуждены были хранить в кладовых.
Такое же положение и с античными находками. В новом Пергамском музее необходимо построить по крайней мере два стеклянных двора площадью две тысячи квадратных метров только лишь для того, чтобы разместить архитектурные фрагменты, привезенные Вигандом. Но самое главное - это строительство музея древнего немецкого искусства, что стало уже национальной необходимостью. Вместо трех небольших залов и трех кладовых Музея кайзера Фридриха необходимо создать совсем новый музей, как это и положено для столицы империи, ведь даже в Нюрнберге есть Германский музей, а в Мюнхене - Национальный.
Значит, нельзя уже довольствоваться островом музеев - этого требует непрерывно поступающий новый материал. Этнографов и восточных азиатов следует куда-нибудь перевести, а наиболее важные и красивые вещи надо сконцентрировать в одном месте. Новое строительство лучше всего вести на площади между Национальной галереей, Старым и Новым музеями и Музеем кайзера Фридриха.
Как все это осуществить - один вопрос. Кто должен строить - другой. Ведь для вильгельмовского Берлина вопрос "кто" нередко бывал важнее, чем вопрос "как". Разумеется, строительство следует поручить министру строительства при дворе, имперскому придворному архитектору и действительному тайному придворному советнику по строительству, его превосходительству Эрнсту фон Ине, сказал бы кайзер, если бы его спросили (но, к счастью, он в это время путешествовал и его просто нельзя было спросить!).
Разумеется, этого нельзя поручать Ине, который не сумел справиться ни со строительством Музея кайзера Фридриха, ни с возведением Государственной библиотеки, ни с постройкой других многочисленных зданий нового кайзера, говорят про себя Боде и директора отделов. В этом вопросе у них нет разногласий.
С фасада - творение Ине, внутри - шедевры Пергама и Рембрандта - такого диссонанса не выдержал бы ни один понимающий искусство человек. Все равно как если бы хоралы Баха инструментовал Рихард Вагнер, а рисунки серебряного карандаша Дюрера Пилота или Макарт переделали бы во фрески. Все соглашаются с кандидатурой доктора инженера Альфреда Месселя, назначенного Боде архитектором прусских музеев. Мессель умеет связать монументальность с простотой и успешно борется против традиционного направления в искусстве, насаждая современный стиль в многочисленных постройках города. Благодаря красноречию Боде удается добиться утверждения кайзером кандидатуры Месселя.
Итак, строительство поручают Месселю, и уже летом 1907 года он предлагает проект, в котором, кажется, учтены многочисленные пожелания всех отделов. Проект стоил ему больших трудов. Понадобилось не менее ста эскизов, ведь на отвратительном берлинском грунте следовало построить что-то не совсем обычное. Места для застройки было совсем мало, а она, кроме всего прочего, должна быть стилистически увязана с простыми благородными сооружениями Шинкеля и Штюлера, с одной стороны, и с чванливым палаццо его превосходительства фон Ине - с другой. Да еще и городская железная дорога проходит прямо по территории строительства! Наконец, удача. Мессель может предложить свой план. Новый музей чрезвычайно прост и в то же время традиционно монументален. В центре музея - зал Пергамского алтаря высотой 18 метров и площадью примерно 1700 квадратных метров. Он словно солнце, вокруг которого вращаются планеты. Справа, слева, сзади к нему примыкают залы греческой, эллинистической и римской архитектуры. От них начинаются два больших крыла, которые доходят почти до самого канала Купферграбен. Северное крыло предназначено для Немецкого музея Боде, южное - для Переднеазиатского отдела.
Мост через канал Купферграбен подходит к колоннам, связывающим оба крыла. Отсюда через открытый двор и вестибюль посетитель, не отвлекаясь и не тратя время на осмотр каких-либо других художественных произведений, сразу пройдет в центральный зал и предстанет перед алтарем.
Боде счастлив, ученые, занимающиеся Передней Азией, тоже. Только археологи - "Вечно эти археологи!" - восклицает с досадой Боде - не согласны. Ни Кекуле, ни второй директор Виннефельд, ни в данный момент отсутствующий Биганд, конечно, не будут согласны.
Дело в том, что Мессель из-за отсутствия места не хочет восстанавливать весь алтарь. Он решил реконструировать только его западный фронтон с парадной лестницей, да и его предполагал передвинуть к задней стене помещения.
"Пространственное впечатление от алтаря в зале вообще не может быть достигнуто, - совершенно справедливо аргументирует свой проект Мессель, - и было бы лучше всего северные, восточные и южные плиты фриза закрепить на одинаковой высоте на стенах зала".
Точно неизвестно, опротестовали директора этот проект, заботясь о существе дела или из-за потерянных квадратных метров. Так или иначе, но через несколько дней Кекуле и Виннефельд поняли, что лишь план Месселя может быть реальным по своим техническим возможностям. И они с ним согласились. Однако Виганд теперь уже в курсе дела и громко протестует из Малой Азии. Почему, собственно говоря? Хотя он и второй директор музея, но с резиденцией в Константинополе, и его должность не дает ему права вмешиваться во внутренние дела берлинских музеев. И все-таки, будучи одним из маститых представителей управления музеями, Виганд не пожелал соглашаться, и даже генеральный директор Боде не смог заставить его изменить свое мнение. А ведь к Боде - как об этом усиленно говорят его приспешники - его величество был настолько милостив во время случайной встречи, что шутя взял маленького директора своей сильной рукой и пронес его несколько метров. При этом Боде - подумать только! - удостоился чести положить руку на плечо кайзера.
Итак, вмешивается Виганд. Он находит дело вовсе не сложным: надо всего лишь увеличить зал примерно на 20 метров, сделав сзади пристройку, и, следовательно, довести общую площадь до 2640 квадратных метров. Если же проходящая через остров музеев городская железная дорога помешает строительству, ее надо перенести в другое место.
Мессель качает головой, но признает, что столь скороспелые выводы объясняются особыми обстоятельствами. В Константинополе и Малой Азии, возможно, не знают, что архитектор сумел предложить лучший вариант использования площади между каналом Шпрее, каналом Купферграбен и городской железной дорогой, рассчитав при этом все до последнего сантиметра. Поэтому он продолжает настаивать на своем проекте и отказывается вносить какие-либо изменения. 22 августа Боде предлагает проект со всеми чертежами на утверждение кайзеру, который принимает его, а прусский ландтаг разрешает министру финансов отпустить 11 миллионов марок на строительство музея. Однако куда неожиданно исчезло все благосостояние и изобилие? Оказывается, выделенные миллионы должны выплачиваться тремя частями, причем предполагается, что в конце оплаты на эту сумму нарастут новые миллионы. Старый Пергамский музей, после того как он неполные пять лет радовал посетителей, теперь закрывают. Алтарь разбирают. Плиты с фризом еще раз отправляют на хранение в колоннаду, специально для этой цели обшитую досками, все остальное на склад.
Весной 1908 года должно начаться строительство, но тут неожиданно приходит протест с той стороны, откуда никто его не ждал. Генеральная дирекция только из чистой вежливости послала для сведения Дирекции государственных железных дорог план строительства, так как в определенные его периоды поездам городской железной дороги предлагалось снижать свою скорость во время движения по острову музеев. Но так как в вильгельмовском государстве никто не смотрит на весь сад, а каждый видит только свою собственную грядку, Дирекция государственных железных дорог решила опротестовать все строительство, если не будет оставлена полоса отчуждения шириной до 18 метров вдоль железной дороги на случай ее возможного расширения в будущем.
Принятие этого требования означало бы для нового строительства примерно то же, что и для археологов соблюдение закона о находках в чужой стране: две трети - музеям, одна треть - государственным железным дорогам! И не теряя времени даром, Дирекция железных дорог уговаривает вновь назначенного министра просвещения Голле, для которого дорога представляет гораздо большую культурную ценность, чем господа профессора на острове музеев вместе со своими тысячелетними камнями, запретить всякие работы на острове.
За одной бедой приходит другая. Мессель, страдающий болезнью сердца, слег с тяжелым приступом. Работы остановились. В марте 1909 года второй удар кончается для архитектора смертью. За это время Боде все же удалось достигнуть соглашения с Дирекцией государственных железных дорог. Дорога получает свою полосу отчуждения, но не со стороны Музея кайзера Фридриха, где начнется строительство. И все-таки дела на строительстве складываются не особенно хорошо. Министр Голле вынужден отступить. Ему не удалось провести "культурную" работу по запрещению строительства, хотя он все-таки сумел привлечь на свою сторону покровителя Боде, Альтгофа. Покровитель Виганда князь Бюлов оказался сильно запятнанным в политическом отношении и вынужден был уйти в отставку. Господин фон Гольд-штейн тоже находится в отставке уже несколько лет. Дипломаты переходят с одной должности на другую и только успевают распаковать свои чемоданы, как их вновь приходится собирать. Короче говоря, Голле некому было поддерживать. Министром просвещения стал бранденбуржец, обер-президент господин фон Тротт цу Зольц, единственное соприкосновение которого с музеями выражалось в том, что он, по крайней мере, знал об их существовании.
Наследником Месселя становится - и опять Боде вынужден использовать все свое влияние, чтобы господин фон Ине не проглотил его и не испортил бы ему все дело - берлинский городской архитектор Людвиг Гофман, лучший друг Месселя, хорошо знакомый с его планами. Однако у него есть и свои планы, поэтому идеям Месселя - ведь работа еще не начата - уже грозит опасность. Во-первых, Гофман хочет укоротить Пергамский зал не на 10 метров, как предполагал Мессель, а на 25. Если он осуществит свое намерение, то фризы нельзя будет прикрепить к стенам так, как это было сделано раньше: придется их разъединять. Во-вторых, новый архитектор вовсе не собирался помещать ворота милетского рынка в музее, а хочет восстановить их между Новым музеем и Национальной галереей в форме романтических развалин.
Боде, Кекуле, Виннефельд сначала выражают устные протесты, а затем письменно возражают против уменьшения площади Пергамского зала, хотя пока и молчат о воротах. Виганд, который копает в Дидимах - он же наследник Хуманна! - и уже мечтает раскопать святилище на Самосе, пишет горькие и злые письма, направленные против Гофмана, часть из которых ему же и адресует. Но у Гофмана, как это и положено берлинскому городскому архитектору того времени, толстая кожа, и он спокойно складывает эти письма в лапку. В конце концов, он вовсе не человек пера, а человек дела и знает, что последнее слово не за господами профессорами, а за его величеством. Итак, с чувством собственного достоинства он готовит спектакль в духе кайзера Вильгельма, так сказать, большую оперную постановку.
Проблема расходов для него не особенно важна; пусть об этом беспокоятся в министерстве финансов. Из дерева, картона и окрашенного полотна он создает в натуральную величину макет не мессельского, а его, гоф-манского, Пергамского музея (без всяких крыльев!), и покорнейше просит его величество посмотреть макет и принять решение.
"Его величество" - эти слова во второй половине XX века звучат коротко и почти скромно. Поэтому невредно было бы заглянуть в придворный календарь за 1910 год с тем, чтобы узнать, кто же скрывается за столь скромной маской. Оказывается, это не только Фридрих Вильгельм II Виктор Альберт, германский кайзер, император Прусский, маркграф Бранденбургский, бурграф Нюрнбергский, граф фон Гогенцоллерн, но и суверенный обер-герцог Силезии, а также графства Глатц, великий герцог Нижнего Рейна и Позена, герцог Саксонии, Вестфалии и Энгерна, Померании, Люнебурга, Голштинии и Шлезвига, Магдебурга, Бремена, Гельдерна, Клеве, Юлиха и Берга и т. д. и т. д. Следует еще примерно 80 званий и титулов. Если перечислять их все, даже болтливый календарь испустит дух.
И вот человек, который обладает всей этой властью, которого озаряет весь этот свет, который сам себе кажется полубогом и которого история изображает как колосса на глиняных ногах, этот самый человек, великий император, 19 марта приедет в блеске своей славы на остров музеев (именно приедет, а не придет, ведь не может он весь груз своих многочисленных званий и орденов нести пешком!), чтобы объявить свое высочайшее решение.
Он осматривает балаган Гофмана, его картонный цирк, и всем восхищается: ведь архитектор успел начать свой доклад первым. Но это еще ничего не значит, так как у того, кто не имеет собственного мнения, всегда остается возможность прислушаться к словам того, кто говорит последним. Этим последним не был Боде; он говорил вторым и полностью капитулировал перед страстной речью Гофмана. Последним оказался Кекуле, который пока шел спор, выслушивал его молча. Кекуле - не сильная личность, не гигант и не бог: он просто человек, который знает, чего хочет, и служит своему делу. И вот окончательный результат - достигнут компромисс: музей соглашается сократить пять метров, архитектор добавляет к этому еще пять, и полученная в результате площадь оказывается приемлемой и достаточной для обеих сторон. В окончательном виде сохранится размер 30 на 48 метров, и все фрагменты разместятся без ущерба для фриза.
Однако решение о рыночных воротах Милета еще не принято. Гофман открывает свою папку и показывает кайзеру рисунок ворот, размещенных под открытым небом - так, как он себе это представлял.
- Великолепно, Гофман! Прекрасно! Это послужит украшением моей столицы! Это вы отлично придумали. Я же все время говорил, что вы практичный человек!
- Извините, ваше величество, - вмешивается в разговор Виннефельд, - но Виганд тоже человек дела, и именно поэтому он считает, что ворота нельзя оставлять под открытым небом. В этом случае, во-первых, их будет невозможно сохранить, а во-вторых, они потребуют при восстановлении других добавочных материалов!
- Мой дорогой господин профессор, - прерывает его Гофман своим громовым басом. - Уж эти заботы оставьте, пожалуйста, мне. При реставрации я добавлю к кладке настоящий камень, стойкий к любым изменениям погоды, таким образом, даже вы не сможете определить разницу между старым и новым!
Директоров охватывает ужас, но его величество сверкает глазами, синими, как у всех Гогенцоллернов, и соглашается с Гофманом:
- Сохранение каких-то там обломков не так уж важно! Запомните же, наконец, что на свете помимо археологов существуют и просто люди!
Он оглядывается с победоносным видом. Не войдет ли это его выражение в новое издание крылатых слов Бюхмана? И на острове музеев разыгрывается финальная сцена из оперы "Орлеанская дева": "Все долго стоят в безмолвном восхищении". Кайзер делает шаг назад и садится в карету. Копыта лошадей выбивают искры из мостовой. Городской архитектор Гофман улыбается. Улыбается? Нет, скорее ухмыляется. А профессорам не до смеха.
Виганд, которого в тот же день информировал обо всем Виннефельд, направляет из Дидим резкий протест Боде. Тот со вздохом подшивает его в подозрительно пухлую папку под названием "Дело о строительстве нового Пергамского музея".
В эти дни помощник Гофмана, советник по строительству Вилле начинает распаковывать ящики, прибывшие из Милета. Оценив их содержимое, он замечает, что из этого материала не удастся почти ничем воспользоваться, если восстанавливать ворота под открытым небом, так как их остатки лежали в воде столетия и реставрация потребует более полумиллиона марок.
Однако что теперь можно сделать, если нужно выполнять желание его величества? Regis voluntas suprema lex.
Но Виганд не молчит. Виганд, конечно, не бог, не гигант и не герой. Он, нелицеприятно и прямо говоря, рыцарь конъюнктуры, который всегда ставит на нужную лошадь. Однако - это надо теперь сказать для его оправдания и вопреки всей критике - он видит не только свою лошадь, но и главную цель. Эта цель - общеизвестные культурные ценности, которые могут оказать из Берлина гораздо большее воздействие, чем из Милета или из Пергама в Малой Азии, так как посещение этих городов доступно очень немногим. С одной стороны, Виганда можно назвать новым византийцем, который подпевает его величеству и его приближенным, но, с другой стороны, - также и наследником Хуманна, который оставался свободным человеком, несмотря на свои убеждения и вопреки уступкам стоящим у власти. И более того: Виганд -сын великой немецкой науки о классической древности, которая, начиная со времен Герхарда и Бёка, не умела "прятаться" и "покоряться", которая всегда требовала целеустремленности, проповедовала человеческое достоинство и не склоняла головы даже перед императорским престолом. Это качество Виганда было особенно важно потому, что уставший Кекуле и боязливый Виннефельд уже утратили способность к дальнейшему сопротивлению.
Как только наступает перерыв в раскопках, Виганд отправляется в Берлин на конференцию директоров и защищает свои планы строительства, хотя Гофман настаивает на своих. Одно мнение натолкнулось на другое; аргументация одного специалиста - против аргументации другого. Гофман не хочет делать никаких уступок, хотя даже Вилле "вонзает своему начальнику нож в спину" и выступает против установки ворот под открытым небом. В то же время Боде на этот раз становится на сторону Гофмана. Никто, кроме Виганда и Гофмана, не знает, чего он хочет: ведь сам Боде не может угадать, чего захочет его величество. Нельзя же заранее принимать окончательное решение, ведь так можно и оказаться в лагере побежденных!
Дело вконец запуталось. Значит, кайзеру придется решать еще раз. Гофман создает новый макет музея и картонный макет рыночных ворот в натуральную величину высотой примерно 18 метров!
Виганд, настороженный, как никогда, следит за каждой мелочью и, действительно, ловит Гофмана на том, что тот лишь частично выстлал досками пол будущего зала Милета. В помещении их хватило всего лишь на 10 метров, начиная от ворот, тогда как Виганд считает, что ворота нужно рассматривать с противоположной стороны зала, и в этом случае потребуется досок на 24 метра площади. Возбужденный, спешит он к Боде и заставляет того срочно настилать остальной пол в полотняном и дощатом зале.
Когда кайзер 31 августа после обеда прибывает на остров музеев, шутки так и сыплются градом из его уст, и хотя он уже не поднимает Боде на руки, но благосклонно похлопывает его по плечу. О группе незнакомых штатских, одетых во фраки, его величество получает точные справки от гофмаршала. Одному господину из администрации, у которого как-то особенно дребезжит голос, его величество говорит, что стратегически важные пуговицы на его брюках не застегнуты. В общем, каждый с истинной радостью верноподданного замечает, что у его величества прекрасное настроение.
И вот приходит очередь Виганда, который сразу же ведет кайзера на противоположную воротам сторону будущего зала Милета и доказывает, что ворота могут стоять только в этом зале и по своему характеру должны быть использованы для перехода к Музею Передней Азии.
- Только при этих условиях они будут выглядеть в самом выгодном свете, и только так будет достигнута цель, ради которой вы сами, ваше величество, приказали в свое время перевезти ворота в Берлин: как учебный объект первого класса.
- Великолепно сказано, Виганд. Учебный объект первого класса. Это то, что нужно нашим будущим архитекторам. Зарубите это, пожалуйста, себе на носу, Гофман. Виганд прав. Виганд всегда прав. Он понимает меня и мои мысли. Если бы мои министры делали все только наполовину так же хорошо, мне не приходилось бы столь часто на них гневаться.
Министр просвещения потихоньку отодвигается в задние ряды. Виганд тем временем продолжает свою речь, сравнивая ворота со сценой.
- Расстояние, на котором мы сейчас находимся от ворот, точно соответствует тому, которого придерживались древние по отношению к сцене.
- Превосходно, Виганд. Это золотые слова. Ворота выглядят отсюда отлично. Я рад тому, что вы не дали себя провести бестолковым строителям. Они будут стоять здесь.
"Один - ноль в мою пользу", - мог бы опять сказать себе Виганд. Но он стал осторожнее с оценками, так как у Боде была еще одна плохая новость. Уровень грунтовой воды слишком высок. Нельзя строить до тех пор, пока не будут защищены фундаменты, а это потребует много, очень много времени.
Пока решалась эта проблема, у Гофмана возникла новая, как он считает, экономящая место идея: рыночные ворота должны быть поставлены в Пергамском зале, напротив алтаря.
Услышав об этом - был уже февраль 1911 года, - Виганд оставляет раскопки, предоставляя их самим себе, и отправляется в Берлин, чтобы предотвратить новое грубое бесчинство. Гофман принимает его, улыбаясь. Он уже обеспечил себе поддержку: министр просвещения дал свое согласие на новый план, игнорируя протесты и Виганда, и Дёрпфельда, и Конце. И Виганду приходится терпеть, когда министр говорит ему: "Кто, собственно, оплачивает новое строительство, вы или мы?"
Еще раз - quousque tandem?* - следует испросить мнения кайзера, который, к сожалению, уже забыл все свои прежние решения. Или, может быть, он хочет устроить великую забаву и посмеяться над "архитектомахией" профессоров? Во всяком случае, он приглашает всех спорящих, включая министра просвещения, на небольшой придворный обед в Потсдам. Гофман спасает свою шкуру. Он не находит ничего страшного в том, чтобы соединить такие разнородные вещи в одном зале, и для укрепления своих позиций ссылается на термы Каракаллы в Риме (и, наверное, думает при этом, что Каракалла в конце концов тоже был императором, и то, что было свойственно одному монарху, может быть свойственно и другому). Но Виганд доказывает, что он не зря участвовал в тысяче дуэлей и в сотнях из них вышел победителем.
*("Сколько (времени) еще?..." (лат.) - начало первой речи Цицерона против Катилины. - Прим. авт.)
- Вы правы, мой дорогой Виганд, - прозвучит потом из уст его величества. - Запомните это, пожалуйста, Гофман: мы здесь строим не бассейн, а музей! (Где же новое издание словаря крылатых слов Бюхмана?) В первую очередь надо думать о художественных произведениях, а потом уже об архитектуре, и нельзя смешивать эти два понятия. Эта ваша идея соединить две вещи, которые отстоят друг от друга на несколько сот лет, совершенно бредовая. Ну, не стоит из-за этого ссориться. За ваше здоровье, господа!
Один - ноль в пользу Виганда? Кто знает. Не временная отсрочка, а реальный успех решает дело.
"Если бы Виганд не вел себя, как слон в магазине фарфора, мы бы уже далеко ушли со строительством музея", - говорит себе Рейнхард Кекуле фон Страдониц в феврале 1911 года. "Если бы Кекуле не был таким робким, мы достигли бы большего", - говорит себе Теодор Виганд. Не удивительно, что они не понимали друг друга, а от их взаимопонимания и сотрудничества зависело очень многое. Один - чувствительный, как стыдливая мимоза из пословицы, изнеженный, с нервами, натянутыми, как тонкие струны, склонный к компромиссам, которые себя не оправдывают, и испытывающий трепет перед необходимостью принять решение; человек, который всегда охотно остается на заднем плане и совсем не ценит свет рампы. Другого можно было бы назвать толстокожим (поскольку его самолюбие и тщеславие не будут затронуты) и неотесанным. Но при этом, если дело требует (скажем, выступил против него хитроумный Гофман или самый искусный дипломат), Виганд - враг всяких половинчатых и временных решений, который любым трудностям противопоставляет девиз "теперь или никогда!" и всеми силами пробивает себе и своему делу путь, не считаясь ни с чем. Он всегда готов взять инициативу в свои руки и возложить на себя всю ответственность, всегда охотно стоит в первом ряду, как hastati* римских легионов. Виганд вообще человек римского склада (хотя строительное искусство греков и стало сферой его научных интересов), в то время как изнеженного Кекуле скорее можно было бы отнести к грекам.
*(Гастаты - воины, занимавшие в боевом строю римских легионов первые ряды. - Прим. ред.)
Мы вспоминаем: Кекуле посадил Виганда в седло. Виганд, однако, это быстро забыл. Со своим стремлением к самостоятельности и независимости он не мог терпеть узды, не позволял командовать собой и не признавал надоедливой благодарности. Разве не сказал когда-то бог его отечества Бисмарк: "Стоит посадить немца на лошадь, как он уже сможет на ней скакать"? Да, конечно, он, Виганд, отлично чувствовал себя в седле, и ему не нужны были ни совет, ни помощь. Археолог ли Кекуле? Нет. Генеральный директор? Нет. Он такой же директор музеев, как я, в крайнем случае - primus inter pares*, но никак не выше меня. Не раз за эти годы возникали между ними обидные разногласия, и если дело все-таки никогда не доходило до открытого разрыва, то это вовсе не заслуга Виганда. Но сколько все это еще может продолжаться, никто не знает. На последней стадии борьбы за Пергамский музей оба так часто ссорились друг с другом и столько желчи один накопил против другого, что трещину в отношениях между ними уже никак нельзя было замазать.
*("Первый между равными" (лат.))
В марте умирает Кекуле, переживший Отто Пухштейна всего на несколько недель. Кто теперь станет наследником? Дело ясное, рассуждают в Берлине (причем не только в музейных кругах), место Кекуле, конечно же, должен занять второй директор Герман Виннефельд. Дело ясное, думает Виганд, конечно же, я. В течение многих лет он заложил достаточно мин, которые сейчас, после смерти Кекуле, взрываются, и взрывная волна должна вынести его на ожидаемое с таким нетерпением место. Виганд уже давно отказался от мысли стать признанным ученым, научным работником, университетским преподавателем, читающим лекции или пишущим книги, который собирает вокруг себя подрастающее поколение и воспитывает учеников. Несмотря па все присущее ему тщеславие, он знает свои возможности и, хотя любит подчеркнуть, что на раскопках ему всегда не хватает времени, а в Константинополе его ждет большая научная библиотека, - это по существу не что иное, как дешевая отговорка. Да, Виганд знает, на что он способен, и, когда встал вопрос о дальнейшем пути: научного работника или практика, - он выбрал практику. Уже в 1905 году Виганд отказался от приглашения на работу в университет в Инсбруке. При этом во всех музейных инстанциях и министерстве он не забывал заметить, что он охотно отказывается от покоя, созерцательности и лавров ученого лишь для того, чтобы и в дальнейшем продолжать свою неблагодарную полевую работу в обстановке бесконечных споров с турецкими властями.
Кто имел за своей спиной обремененного миллионами тестя, кто во время путешествия с богатыми людьми по Средиземному морю собрал 24 тысяч марок (добровольных взносов) на ведение раскопок только потому, что сумел разжечь в этих людях желание взять на себя роль меценатов, кто успешно завершил раскопки Милета и Дидим только потому, что умел клянчить так же очаровательно, как и бесстыдно, тот по праву должен был стать директором Античного отдела, чтобы придать ему необходимый блеск. Для Боде это уже давно было ясно, давно обсуждено и втайне решено.
Итак, Кекуле умер. Первого июля 1911 года Теодор Виганд становится первым директором Античного отдела, руководителем Отдела скульптуры и, кроме того, пока еще продолжает отвечать за раскопки в Турции. Только связанную обычно с этой должностью профессуру в Университете Фридриха Вильгельма передают Георгу Лошке, ученику Кекуле.
Следовательно, Виганд работает теперь в столице, он больше не стоит на переднем плане в Турции, а выдвинулся на передний план в Берлине. Однако Виганд, хотя многое умеет и может, волшебником не был и грунт под фундаментом улучшить не мог. А грунт этот находился в весьма плачевном состоянии, как и вся местность в дельте Шпрее. По этой причине уже обвалилась монетная башня Шлютера, а Старый музей Шинкеля фактически стал постройкой на сваях. Это знает и Гофман, и все же он не собирается рыть достаточно глубокие ямы под сваи для фундамента. Под кажущимся надежным слоем песка в середине острова музеев, как хорошо известно из специальной литературы, находится плывун, слой ила, в котором быстро тонут фундаменты. Пробуют применить ростверк на сваях - брусчатую раму под фундаментом, засыпают вагонами гравий в ямы - ничего не помогает. Следовательно, необходимо откачивать воду! Сначала это дает некоторые результаты, но затем в других местах грунт опускается, и в Новом музее и даже во дворце то тут, то там каменная кладка дает трещину. Немедленно прекратить откачку! - приказывает кайзер. Но теперь из-за неудачного расчета стенной кладки воды из канала Купферграбен хлынули на строительную площадку. Жизнь почти 600 рабочих в течение нескольких минут находилась в опасности. К счастью, всем удалось вылезти из котлована, и тысячи мешков песка посыпались в хмурую бурлящую воду. Строительство превращалось уже в безнадежное предприятие, когда один находчивый архитектор (к сожалению, не Гофман и не Вилле!) сконструировал бетонный мост, покрывающий на большой глубине проклятые плывуны и образующий тот основной первичный фундамент, на котором уже можно было возводить собственно фундаменты зданий.
Два миллиона уже израсходованы, но только в 1912 году все оказалось настолько подготовленным, что можно было наконец приступить к строительству. Но здесь начинается борьба за каждую мелочь - между Гофманом и Вилле, между ними обоими и министерствами, между самими министерствами, между директорами отделов. Если последние заявляют, что Гофман отклоняется от плана Месселя, то на это следует ответ: "Архитектор может позволить себе подобные мелочи", и опять расходуются сотни тысяч.