Магнит показывает на север и на юг, - от человека зависит избрать хороший или дурной путь жизни.
Козьма Прутков
Весь остаток жизни Шервуда уже не представляет ни исторического интереса, ни интереса занимательного; но, проведя нашего героя через пять глав повествования и взяв от него все, что он мог дать, мы чувствуем некую обязанность сообщить читателю и о последовавших его трудах и днях, уже не блещущих былой энергией и изобретательностью.
Присоединив свое имя к числу шлиссельбургских узников, Шервуд ни по мотивам своего заключения, ни по характеру своей прошлой деятельности не может претендовать на включение в ее славную "галерею". Да и жилось ему там не так скверно. Уже через несколько месяцев после ареста он получил разрешение переписываться с семьей, правда через благосклонную цензуру III Отделения и, как практиковалось тогда, без указания места своего пребывания. Родные кроме писем посылали ему и деньги, и, в общем, он чувствовал себя не очень плохо. "Здоровье мое, сознаюсь тебе, сверх всякого ожидания поправилось почти совершенно", - писал он сестре Елизавете 25 мая 1848 года. Кроме беспокойства о будущности детей, он никаких забот не испытывает: "Постарайся, мой друг, чтобы сыновья поступили в университет; Константин изберет себе занятия сообразно с его расстроенным здоровьем, а Николай должен непременно поступить в военную службу по окончании курса в университете".
С крепостным начальством у него, по-видимому, также складывались добрые отношения. Вероятно, он умел занять своими красочными рассказами коменданта Забо-ринского (а должность эта скорее располагала к мрачности, чем к веселью) и разжалобить его. По крайней мере, в июле того же 1848 года Заборинский, уже ранее устно ходатайствовавший перед Дубельтом о смягчении участи Шервуда, снова обратился к нему "из христианского человеколюбия и внимания к домашним обстоятельствам" своего пленника. "Арестант сей, - писал он, - пятый год безропотно несет крепостное заключение, с полной надеждой на монаршее милосердие и всепрощение. Видя шестерых детей, оставшихся без отцовских и материнских попечений и забот, он, как сердобольный отец, тем с большими слезами повергает себя пред священнейшим троном Его Величества, умоляя Монарха о помиловании. Я смею уверить себя, что Ваше Превосходительство не оставит просьбы моей без внимания и, по свойственному Вам человеколюбию, изволит оказать зависящее от Вас содействие к исходатайствованию сему арестанту Всемилостивейшего прощения милосердного Монарха, ради бедствующей великой семьи сего несчастного отца".
Шервуду было разрешено подать просьбу, но прощения он еще на этот раз не получил. В ноябре того же года Заборинский снова, и опять безрезультатно, ходатайствовал о его прощении. Уже в 1851 году новый комендант Шлиссельбурга, А. Троцкий, испросил Шервуду разрешение подать просьбу шефу жандармов, попутно сообщив, что арестанты Миллер и Олейничук "день ото дня приходят в совершенное расстройство рассудка". Шервуду такая судьба не угрожала, хотя и у него "ревматизм в груди дошел до такой степени развития, что все медицинские пособия сделались недействительными". На этот раз Николай смягчил свою резолюцию, положенную на предыдущее прошение, - "он преопасный человек и нигде не будет жить спокойно", - и Шервуду было разрешено "провести остаток дней в кругу своего семейства".
12 апреля 1851 года Шервуд вышел из Шлиссельбургской крепости, просидев в ней с лишком семь лет, и был отправлен с жандармским офицером в свое смоленское имение, где ему надлежало безвыездно проживать под надзором полиции. Не уверенное в его дальнейших действиях и в том, что семь лет заключения достаточно охладили его кипучий нрав, начальство сделало ему строгое внушение, чтобы он "ни во что, под каким бы то предлогом ни было", не вмешивался.
Для Шервуда начались долгие годы вынужденного бездействия, жалкого существования, без друзей, без денег, без упоительного азарта интриг и авантюр, которым он привык себя взвинчивать в прошлом. Первоначально он еще, может быть, и лелеял какие-нибудь планы, но ни смиренный образ его жизни, ни полная показываемая им благонамеренность не могли смягчить правительство. В конце августа 1851 года, спустя несколько месяцев после прибытия его в Смоленск, жандармский генерал-майор Романус донес по начальству, что "подполковник Шервуд-Верный живет без выезда в имении детей его, в Смоленском уезде, в селе Бобыри, где занимается распоряжением по хозяйству и чтением дозволенных книг. С прибытия Шервуда-Верного в село Бобыри некоторые из соседей, знавшие его до отправления в Шлиссельбургскую крепость, посетили его, но как он не заплатил им за визит, то и те более уже у него не бывают. В образе мыслей Шервуда-Верного заметно раскаяние, а за освобождение его из крепости благодарность к Вашему Сиятельству: он жалуется, что у него водяная в груди, и, как говорят, то тяготят его долги, которые будто бы простираются до 170 тысяч рублей серебром".
Все было напрасно. Когда, вслед за этим отзывом своего надзирателя, Шервуд обратился к Дубельту с просьбой о полном помиловании, ходатайство это было отклонено, несмотря на якобы благожелательное отношение Дубельта к своему врагу. На прошении Шервуда мы находим пометку: "Граф об этом и докладывать не смеет: одно время даст ему на это право".
Между тем Шервуд освятил законным браком свою связь с Струтинской, тоже находившейся в весьма неприглядном положении. Несмотря на заключение мировой с ее бывшим мужем, она никак не могла добиться ввода во владение, и процессы ее все еще не приближались к долгожданному концу. Так как имение ее находилось в Оршанском уезде Могилевской губернии, то Шервуду по случаю брака было сделано послабление - он получил разрешение ездить по Смоленскому и Оршанскому уездам, да и то каждый раз с особого разрешения местного начальства и под неусыпным полицейским наблюдением.
Все просьбы его о помиловании и о денежном вспомоществовании натыкались на один и тот же ответ - "рано". Тщетно жандармские власти уверяли, что "в его поведении, жизни и образе мысли" ничего предосудительного не замечается. Наконец 1854 год принес Шервуду некоторую надежду. Началась Крымская война, и как будто появился повод напомнить о себе. Патриотические чувства Шервуда, как оказалось, не ослабли, и снова III Отделение получает от него письмо.
Перечислив все постигшие его невзгоды, Шервуд вместе с тем "не мог скрыть" от графа Орлова, к которому он непосредственно обращался, что "каждая капля пролитой русской крови отзывается в его сердце самым сильным страданием, самым сильным оскорблением. Чувствую в себе еще довольно и сил, и способностей в настоящее время быть полезным отечеству...".
"Ваше Сиятельство, - пишет далее Шервуд, - прошло уже одиннадцать лет, как я под тяжким наказанием за свои ошибки. Умоляю, Ваше Сиятельство, довершить Ваше благодеяние исходатайствованием мне перед Государем Императором помилования; что же касается до роду службы, которую я желал бы избрать, назначив меня состоять по кавалерии, позвольте, Ваше Сиятельство, мне обратиться тогда к Вам, я вполне уверен, что Ваше Сиятельство, по свойственным Вам благородным и возвышенным чувствам, не захотите лишить меня в настоящее время быть истинно полезным Отечеству, и прошу Ваше Сиятельство верить, в чем призываю и Бога в свидетели, что, несмотря на крайность, до которой я доведен, вовсе не личные выгоды заставили меня утруждать Ваше Сиятельство принять уверение моего глубокого к Вам уважения и совершенной преданности, с чем останусь навсегда
Но и эта попытка оказалась тщетной. Из переписки на полях прошения между Дубельтом и Орловым видно, что последний, не без влияния своего помощника, счел "неудобным входить в доклад о сем". И только когда отшумела канонада у севастопольских фортов и официальная Россия с горестью проводила в усыпальницу Петропавловского собора того, кто в течение тридцати лет держал ее за узду своей крепкой солдатской перчаткой, только тогда для Шервуда пришел час облегчения. Новое царствование началось освобождением декабристов - не могло оно забыть и их предателя. Кстати, и долголетний враг Шервуда - Дубельт оказался вынужденным расстаться со своим местом. После коронации Шервуду разрешено было жить, где он пожелает.
О том бедственном положении, в котором находились Шервуд и его жена, мы знаем от Маркса, встречавшегося с ними в Смоленске в 1857 году. Правда, Шервуд умел скрывать перед лицом провинциального общества свои материальные затруднения благодаря свойственной ему гордой повадке и высокомерному обращению. Скромно маскируя свои последние неудачи, он умел выставлять на передний план былые высокие заслуги. "...Положение и самого его, и его супруги было очень стесненное: фи- нансы их были плохи, доходы с деревушки ничтожны, пенсия из капитула тоже, а спасительного в таких случаях кредита у них не заводилось; несмотря на то что вся смоленская знать и даже, что еще важнее, все капита- листы, и сам даже услужливейший и благодетельнеишии Ицка Закошанский*, относились к нему с подобострастным почетом. Что ни говорите, - а Верный!"
Можно думать, что при всей выдержке его характера стойкость, с которой Шервуд противостоял судьбе, была в значительной степени напускной. Обитание в номерах "Hotel de la Stolarikka" вряд ли отвечало его желаниям и удовлетворяло требованиям, которые он предъявлял к жизни. И весной 1858 года он оказался в Петербурге, снова пытаясь напомнить о себе.
На этот раз он решился обратиться к брату импера- тора, великому князю Константину Николаевичу, может быть по аналогии с его* предшественником, бывшим покровителем Шервуда, великим князем Михаилом Павловичем. Рассказав о своих невзгодах и мимоходом обеляя себя упоминаниями, что "в деле Баташева... нисколько не был виновен, но по интригам так хотели Государю Императору доложить", что "записку о нравственном состоянии России", столь много ему повредившую, он представил "по желанию блаженной памяти... великого князя Михаила Павловича", он тут же приводит обычное объяснение своих злоключений: "Ваше Императорское Высочество, с Вашим проницательным взглядом, легко поймете, что оно почти не могло быть со мной иначе, я человек бедный и без всякой протекции, слишком много оставалось родных у декабристов 1825 года, а интриги, Ваше Высочестяо, чего не делают".
* (Известный смоленский богач того времени. )
Переходя далее к изложению в самых жалостливых тонах своего бедственного положения ("не имею дневного пропитания"), Шервуд просил о назначении ему единовременного вспомоществования, "ибо в продолжении многих лет живет только тем, что может занять", но тут же с своим обычным достойным видом, прибавлял, что "чувствует себя в силах еще быть истинно полезным царю и отечеству, и если Государю Императору неугодно будет по каким-либо причинам, чтобы я поступил в военном чине на службу здесь, в С. -Петербурге, то умоляю Ваше Императорское Высочество исходатайствовать мне, по чину моему, казачий полк в Грузии...". Как видим, некоторые идеи и планы оказались у Шервуда довольно устойчивыми.
Гоголевский министр, как известно, уверял капитана Копейкина, что в России, некоторым образом, никакая служба не остается без вознаграждения. "Спасителю отечества" было пожаловано... 200 рублей серебром. Конечно, не о такой сумме думал Шервуд, когда подавал свою просьбу. В службе ему было отказано, и немудрено, что через несколько месяцев жена его подала на высочайшее имя следующую, не лишенную литературной выразительности и пафоса (если не считать последней, крайне обыденной фразы) петицию:
"3 ноября 1858 года
Ваше Императорское Величество! Государь надежа!
Преклони ухо Твое и услыши глас рабы Твоей в день скорби ее вопиющей к Тебе; нет человека, Государь, без греха, но тот, кто спас отечество от безначалия, тот, который предохранил Александра благословенного от посягательства на жизнь его (чему служит доказательством высочайший герб, ему выданный), тот, - говорю я, - раба Твоя, через гонение и месть семь лет страдал как преступник, в четырех стенах в заточении, тот не имеет теперь ни хлеба, ни службы 60-ти лет.
Этот человек есть муж мой Шервуд-Верный, а потому, повергаясь пред престолом Твоим, прошу устроить его: или пенсию, или службой по милосердию Вашему. Крайность до того велика, что на квартире, где жили, все вещи удержаны и вынуждены переехать в нумер.
Вашего Императорского Величества, Всемилостивейший Государь, верноподданная Фридерика, жена Шервуда-Верного".
Ни пенсии, ни службы Шервуд не получил, но 200 рублей ему снова бросили. Очевидно, он был уязвлен от-ношением правительства и, демонстрируя обиду и гордость (он ведь любил дать почувствовать в себе англичанина), перестал обращаться с просьбами, предоставив это дело жене. Таким образом, она получила в мае 1859 года еще 200 рублей, а в августе - 150. Но, конечно, все ! эти подачки не могли надолго выручить Шервуда, и в ноябре того же года он оказывается в долговой яме за неуплату 365 рублей содержателю гостиницы Федору Семенову.
В связи с этим делом в круг нашего повествования попадает еще один друг и приятель Шервуда, как и прочие его друзья, не совсем обычного склада. Человек этот был носителем одной из самых громких фамилий русской аристократии, но вместе с тем одним из наиболее ярких образчиков ее вырождения. Князь Алексей Владимирович Долгорукий был человеком со многими странностями. Окончив Пажеский корпус, он отдал недолгую дань царской службе, сначала кавалерийским корнетом, а позднее чиновником особых поручений при московском генерал-губернаторе князе Голицыне. Затем он пустился в различные спекуляции, записался в купцы, завел в Петербургской губернии свекловичный завод и, конечно, прогорел. Все эти полубарские затеи значительно растрясли не только его карман, но и голову, и в момент нашего с ним знакомства он уже не производит впечатления нормального человека. К этому времени у него остаются два господствующих интереса: фамильная гордость и магнетизм. И тому и другому он предавался с увлечением, даже написал несколько книг по месмеризму и магнетизму (одна из них носит модное тогда заглавие "Органон") и книгу по истории своего рода: "Долгорукие, Долгоруковы и Долгорукие-Аргутинские", изданную в 1869 году его сыном. С Шервудом у него было давнишнее знакомство; по крайней мере, в только что названной книге он рассказывает, что его мать, получив, еще во время его отрочества, от императрицы Александры Федоровны 1000 рублей на лечение сына, "по дружбе с Шервудом-Верным, отдала ему". Какие узы связывали Шервуда с княгиней Долгорукой, мы не знаем, но с сыном ее он должен был рсобенно сойтись по причине общего интереса их к магнетизму. Шервуд, как и многие авантюристы, питал живое влечение к оккультным знаниям, мы бы не удивились, если бы узнали, что он был суеверен. Так, сестре своей он писал из Шлиссельбурга: "Не теряй из виду только самого действительного рычага животного магнетизма, и тогда все будет хорошо. Он не только на честность имеет благодетельное влияние, но и целые царства предохраняет от несчастий. Кстати о животном магнетизме; нельзя ли тебе с болезнью Костеньки обратиться к магнетизму, сколько вспомнить могу, в Москве был весьма ученый магнетизер, он же и аллопат, кажется Вейнтраубен (видишь: одна фамилия уже - лекарство), и почему не попробывать, каких чудес на свете нет". Нет ничего удивительного, что у Шервуда нашелся общий язык с Долгоруким, и к моменту, когда все его покинули, лишенный чьего бы то ни было покровительства, он все глубже уходил на дно, этот "магнетизер и отец двух морских кадет", как он подписывался, встал на его защиту и спасение.
25 ноября 1859 года А. Долгорукий обратился к главному начальнику III Отделения князю В. А. Долгорукову с следующей лаконической просьбой:
"Ваше Сиятельство, князь Василий Андреевич.
Шервуд-Верный в долговом отделении, между тем в обеспечение иска на его описана его земля, всего 25 душ, а прежде 450... позвольте, Ваше Сиятельство, мне сделать воззвание к честному моему Московскому дворянству и купечеству.
Покорнейший слуга князь Алексей Долгорукий.
P. S. Буду ждать ответа, или же царя проситься".
Увлеченному родовыми преданиями и считавшему себя чуть ли не старшим в роде магнетизеру хотелось тряхнуть фамильной стариной, выступить, как некогда выступал излюбленный им герой, "отличный от буйного стрельца", Яков Долгорукий на защиту Отечества, поруганного в лице его спасителя Шервуда. Но на письмо его ему было объявлено, что "на основании существующих законов желание его удовлетворено быть не может". Однако энергия его не оскудевала. 26 ноября он сочинил Фридерике Шервуд прошение на высочайшее имя, скрепив его своей подписью "магнетизера больниц учреждений императрицы Марии, князя Долгорукого-верноподданного", а вслед за тем приступил к подписке, начав ее с наследника престола (или с брата императора - не знаем, кого он считал "первым верноподданным").
В. А. Долгоруков. Литография П. Бореля с фотографии. 1850-е гг.
В обращении к нему он жалуется на недостаток верноподданнических чувств у знати. Он обращался ко многим из своих родственников, к тетке своей Потемкиной, но нигде не нашел отклика: "Все прощенные 14 числа - их родня и умышленники". Он хотел сделать воззвание к "своим"- московскому дворянству и купечеству, но Долгоруков 23-й, ложно именующий себя 1-м, то есть шеф жандармов, воспротивился этому. А между тем "человек имеет пороки, нет человека, не грешного богу и не виновного царю, но того, который, согласно герба его, спас Александра I и способствовал в избавлении Руси от сетей злоумышленников, того нам, верноподданным, грех оставить"*.
* (Читатель узнает манеру письма Струтинской, по-видимому, оба прошения писаны одной рукой. )
На этом документе сделана пометка: "Уже освобожден"- очевидно, долги Шервуда были уже погашены. И далее из года в год идут прошения о помощи и подачки, становящиеся все скупее и скупее. В 62-м году в семействе Шервуда появляется новый проситель - его 18-летний сын Эммануил, ходатайствовавший об отправлении его на казенный счет в Гейдельбергский университет. Гейдельберг был заменен Дерптом, и деньги ассигнованы, но в том же году молодой Шервуд вернулся, "расстроившись в уме". Новым предлогом для получений пособий явились болезнь жены, вскоре умершей, и сына. В 65-м году Эммануил Шервуд вышел из больницы, но вряд ли совершенно исцелившись, ибо через два месяца подал шефу жандармов прошение о пособии в довольно непривычном для жандармского слуха стиле:
"...Ваше Сиятельство, теперь вторично обращаюсь к Вам с неугаданною очередью и прошу Вас, Ваше Сиятельство, выслушать мою просьбу, потому что мне больше нечего... я влюбился в одну молодую девицу, желаю на ней жениться непременно; прошу у Государя Императора на свадьбу 10 тысяч рублей серебром; если Вам, как я имею надежду, угодно будет поддержать милость для меня Государя Императора своей покровительной рукой, то я, не унижаясь настоящего положения, исполню, что Вам угодно... Одно прошу Вас: боже, боже, не покажись вам просьба моя невозможною..."
Просьба эта, само собою разумеется, удовлетворена не была, и молодой Шервуд был заключен в больницу, где, как кажется, и умер.
В таких хлопотах и невзгодах проходили последние годы Шервуда. К тому же в сентябре 1864 года он успел жениться в третий раз - на дочери коллежского советника Елисавете Александровне фон Парфенек и прижить с ней двоих детей. Положение его становилось все более беспросветным, и только один раз, в январе 66-го года, он попытался вспомнить былую отвагу и подал проект о принятии Александром II титула царя славян. Нельзя отказать семидесятилетнему старику в тонкости нюха - он правильно почувствовал моду на славян, но не ему было выступать с подобными предложениями. Сотни молодых борзописцев провозглашали на страницах официозных и полуофициозных изданий торжество панславя-низма, и лебединая песнь Шервуда замерла в глухих стенках шкафов III Отделения.
Еще несколько слезных прошений, еще несколько подачек с царского стола, и, наконец, 4 ноября 1867 года эта бурная и богатая жизнь кончилась.
Такова была судьба этого незаурядного человека, обладавшего многими данными, чтобы добиться положения в обществе и не запятнав своего имени. Но иностранец, чуждый тому прогрессивному движению, с которым он столкнулся в годы его молодости, и недостаточно живший на Западе, чтобы впитать пуританскую неколебимость того общественного слоя, из которого он вышел, выросший в окружении беспринципной иностранной богемы и не взявший у нее никаких положительных качеств, он продолжал традицию западного авантюризма в России по той линии, на какую его толкали его дурные инстинкты и нравы тогдашней бюрократической России. Честолюбивый, алчный и низменный по характеру, но достаточно образованный, обходительный и ловкий, он вполне мог найти себе применение в ту эпоху. И мы видим, как он оборачивает к нам то одну, то другую личину из запаса театральных масок своего времени. Мы видим беззастенчивого враля, описывающего свою победу над неопытной провинциалкой; ловкого и трезвого сыщика, провоцирующего восторженного юношу-революционера; ревизора, начальственно покрикивающего на старых и опытных служак и вместе с тем блистающего "легкостью в мыслях необыкновенной"; шпиона и доносчика из любви к делу и ненависти к лицам; штабного героя, украшающего грудь незаслуженными отличиями и показывающего спину при первом выстреле; афериста, наворачивающего миллионные спекуляции, и мелкого жулика, крадущегося к чужому письменному столу с подобранным ключом... Ряд отдельных типов того времени сочетались в нем как в фокусе. Но в этом сочетании Шервуду не хватало одного - чувства меры. Будь у него последнее, ему не пришлось бы кончить жизнь в ничтожестве. Николаевская Россия охотно давала пристанище людям, подобным Шервуду; она любила и холила их, награждала деньгами и почестями; но боялась их, когда они становились чрезмерно предприимчивыми...