Описывая хлестаковские похождения нашего героя, мы миновали тот период его деятельности, когда он впервые сменил маску и плащ шпиона на бранные доспехи. Эта перемена, столь мало свойственная его характеру и, как говорили в те времена, "гражданскому" направлению, произошла, впрочем, помимо его воли. Пользуясь благосклонностью великого князя Михаила Павловича и будучи причислен к штабу гвардейского корпуса, которым последний командовал, он должен был принять участие в турецкой кампании 1828-1829 годов. Воинское дело вряд ли его привлекло, и в баталиях он, надо думать, был застенчив; по крайней мере, его сослуживец, князь Н. О. Голицын, тоже состоявший при штабе гвардии, рассказывает, как однажды веселая компания штабных затеяла вечернюю прогулку на лошадях:
"В нашей компании участвовали также два почтенных старичка Тихоцкий и Быков*, а также Шервуд. Загряжский и мы с ним, ехавшие впереди, вздумали в шутку устроить им засаду в лесу. Неприметно для них при повороте дороги направо мы выехали в лес и по приближении их выстрелили из двух или трех пистолетов и с общим громким криком "Аллах" бросились из леса на дорогу. Это так перепугало Тихоцкого, Быкова и Шервуда, что они во всю прыть обратились в бегство, и всех прытче скакал во главе их Шервуд. Громкий хохот воротил их назад, и Шервуд уверял, будто лошадь его испугалась и понесла назад в лагерь"**.
* (Обер-аудитор и казначей штаба. )
** ( Русская старина, 1881, т. XXXII, с. 104. )
В этих пренебрежительных строках можно почувствовать отголосок того общественного презрения, которое, по-видимому, уже в ту пору стало складываться вокруг Шервуда и которое тот же Голицын несколькими строками выше выразил более ясно: "Он не принадлежал к нашему кружку, и мы его чуждались"*.
* (Русская старина, 1881, т. XXXII, с. 104. )
Начальство, однако, иначе оценивало его воинские доблести. Правда, даже формуляр называет только один его подвиг, а именно - что в начале сентября 1828 года он успешнейшим образом исполнил данное ему поручение, состоявшее в "забрании у неприятеля большой партии рогатого скота"*, за что приказом по корпусу ему была объявлена благодарность. Так как в это время он находился в войсках, осаждавших Варну, то можно думать, что экспедиция его была направлена против мирного населения ее окрестностей; но жажда славы Шервуда была уже утолена, и с этим единственным отличием он закончил кампанию, после чего был пожалован орденом Анны 3-й степени, а несколько позднее, 21 сентября 1829 года, император "во внимание к особенным трудам, в течение войны с Оттоманскою Портою понесенным", пожаловал Шервуду в числе прочих не в зачет годовое жалованье и особо - полугодовое.
* (Копия с формуляра хранится в шильдеровском собрании бумаг в Государственной публичной библиотеке в Ленинграде. )
В это время Шервуд, как мы знаем, подвизался на юге, где его хлестаковские приключения закончились проскрипционной сентенцией Бенкендорфа. Но унывать было еще рано. Сыпавшийся над ним рог изобилия не оскудевал, сапоги Пестеля еще не износились. 1830 год принес ему чин штабс-капитана, жалованный бриллиантовый перстень, новые денежные подарки и постоянный пенсион. Единственное уголовное дело этого года, в котором мы встречаем его фамилию, отводит ему чисто пассивную роль. 28 мая в Петербурге в присутствии Шервуда отравилась мышьяком жена его родственника, титулярного советника Воеводского. Потому ли, что за Шервудом стали уже присматривать, но военное ведомство, в лице графа Чернышева, заинтересовалось его участием в этом происшествии. Дела, однако, оказались семейные. Жена Воеводского до 1830 года была в разъезде с мужем и проживала на Украине, где в 1829 году у нее родился ребенок. Титулярный советник "по слухам осведомился о неверности жены своей; но она не сознавалась ему и требовала удостовериться в ее невинности". Оскорбленный муж обратился к Шервуду с просьбой написать письмо в Киев, чтобы установить, "кто та особа, которая в доме известного ему маляра 9 ноября 1829 года родила сына". Обязательный Шервуд исполнил просьбу, но Воеводская случайно прочитала письмо, результатом чего и была трагическая развязка.
Не все обстоятельства этого дела ясны; утверждения Шервуда о полной его неосведомленности в семейном горе Воеводских чуть-чуть подозрительны. Недаром он не так давно вернулся из Киева, где сохранил, очевидно, агентуру, пригодную и для раскрытия альковных тайн. Но ничего точного мы не знаем; соучастник ли он убийства или действительно случайный свидетель, но на дальнейших судьбах дело это никак не отразилось. Мирное благоденствие, однако, оказывалось не в натуре Шервуда. Он все ближе сходится с тем миром петербургских трущоб начала XIX века, с отдельными фигурами которого мы уже познакомились в предыдущей главе. Наверху этот мир соприкасался с довольно знатным и избранным кругом; представители последнего не гнушались подчас помощью выходцев из низов, которыми кишели прихожие вельмож и сановников, нужных столоначальников и влиятельных балетных див. В этом кругу Шервуд занял промежуточное положение: являясь фактотумом придворных интриганов, он мог с независимым видом греметь шпорами в их кабинетах и сам пользоваться услугами менее значительных агентов. Правда, столпы правительства Николая I не умели вести ту тонкую и запутанную игру, к которой так охотно присоединялся и сам покойный император. Но если кулисы нового царствования и не были так заставлены, то зато доступ туда был свободен для тех, кто знал заветное слово, умел играть на слабой струне власти. Этой струной, как мы знаем, была боязнь появления новых "друзей четырнадцатого", боязнь какого бы то ни было массового или единичного протеста, боязнь всего выходящего за рамки дозволенного и одобренного властью. Поэтому с новой силой вспыхивает эпидемия доносительства, принимающая несколько особый характер. Авторы доносов, о которых мы говорили выше, стремились во что бы то ни стало установить противоправительственные замыслы своих жертв. Самой же приятной перспективой являлась возможность сплести из замеченных происшествий цепь целой организации, сделать семнадцатилетнего студента, осмелившегося хранить в дорожном погребце портрет Занда и необдуманно продекламировавшего случайному попутчику "свободы тайный страж, карающий кинжал", - агентом зловредного тайного общества, адептом франк-масонов или карбонариев.
Доносители, конечно, сильно отличались друг от друга как чинами, званием и общественным положением, так и полетом. И Шервуду уже, во всяком случае, не пристало заниматься пустяками вроде слежки за учащейся молодежью или подслушивания гостинодворских разговоров. Действительно, мы встречаем его имя в делах, требовавших если не высокого мужества, то, по крайней мере, богатой фантазии.
3 января 1831 года некто князь Андрей Борисович Голицын, за несколько дней перед тем получивший распоряжение о выезде из столицы на Кавказ, донес, что ему известно существование ужасного тайного злоумышленного заговора, продолжающегося уже 25 лет и организованного "по всем правилам ужасной системы иллюминатства Вейсгаупта"*.
* (Дело о доносе Голицына известно нам в копии, находящейся в бумагах Шильдера. См. также его статью "Два доноса в 1831 г."- Русская старина, 1898, т. XCVI. )
Присоединяя к этому, что он является обладателем многочисленных документов, подтверждающих истинность его слов, Голицын просил о соблюдении строжайшей тайны. Особенный страх внушало ему допущение к делопроизводству министерских чиновников, которые, по его словам, в массе своей состоят членами ордена иллюминатов. К тому же не могло быть сомнения, что коварные заговорщики будут пытаться проникнуть к Голицыну, и для охранения тайны он просил прикомандировать к нему в качестве эксперта и помощника Шервуда. В болезненном мозгу доносчика проносились мрачные фигуры замаскированных иллюминатов, преследующих своего неожиданного и грозного врага, и Шервуд, бывший, по-видимому, вполне в курсе дела, должен был помочь сбить их со следа.
Князь А. Б. Голицын, которого А. Ф. Орлов в письме к А. И. Чернышеву аттестовал как "благонамереннейшего, но необычайно путанного человека", являет нам любопытный образчик бескорыстного и убежденного партизана в деле борьбы с революционной заразой. По словам Н. Н. Муравьева-Карского, "он вообще не пользовался доброю славою нигде. Странности его были совсем единственны. Он был мистик и говорил всякий вздор, был нескромен и через сие бывал причиною многих неудовольствий, был набожен без меры, помогал бедным с удовольствием, свои же дела вел дурно, был всегда в долгах, у всех занимал и никому не платил, при дамах мотал деньгами без всякого расчета, без дам готов был обманывать для получения оных, имел склонность к ссорам и сплетням, поселял раздор, вмешиваясь в чужие дела, давал временем смеяться над своими глупостями, мстил наговорами, лгал без милости, плакал охотно, проливая потоки слез, и радовался угнетению тех, кого он не любил. Глупости же сыпались из него без меры, через что он соделывался часто шутом людей, пользовавшихся его легковерием, дабы уверить его в самых больших нелепостях"*.
* (Муравьев-Карский Н. Н. Записки. - Русский архив, 1894, т. I, с. 415. )
Этого-то суетливого и жалкого человека постигла мания государственной деятельности. Еще до своего доноса он привлек к себе внимание III Отделения подозрительными знакомствами, особенно с иностранными авантюристами, которых он собирался использовать для расширения пределов России и увеличения ее мощи. Он сам говорил о себе: "Я действую, как мои друзья иллюминаты, стараюсь везде что-нибудь собрать в запас мой для славы государя моего и России, авось когда-нибудь пригодится..."
8 января 1831 года Голицын закончил свой обширный донос, обоснованный, как он выражался, "historiquement, mathematiquement, logiquement et victorieusement"*.
* (Исторически, математически, логически и победоносно (франц.). )
Пространный труд этот представлял такое нагромождение нелепостей и путаниц, что менее подозрительное правительство вряд ли стало бы обращать на него какое-нибудь внимание. Основной идеей его являлось положение, что несметные полчища илллюминатов облегли пределы государства Российского. Они проникли в самую сердцевину правительственного аппарата, с царем они "сидят за одним столом, пьют из одного ковша" и медленно, но верно готовят гибель империи и царствующему дому. Во главе их стоит закоренелый мятежник Сперанский, уже однажды чуть не погубивший Россию.
Мы не стали бы подробно останавливаться на этой навязчивой идее больного князя, если бы в некоторых обстоятельствах доноса не было связи с основной итересую-щей нас темой.
Донос был адресован почему-то не в III Отделение, а военному министру, и все расследование велось Чернышевым и Потаповым, непосредственно сносившимися с Николаем. Мотивировал это обстоятельство Голицын тем, что граф Бенкендорф по несправедливым наветам немилостив к нему. В самом, однако, тексте доноса мы находим новые любопытные детали, разъясняющие смысл этого обстоятельства.
Инспиратором дела был несомненно Магницкий, сводивший счеты со своим прежним благодетелем - Сперанским. От него, вероятно, пошли и упоминаемые Голицыным имена вождей русского иллюминатства - Фосле-ра, Балугианского, Мейндорфа, Корфа, профессора Германа, профессора Шилинга, Ореуса и Линдена; но одно называемое в доносе имя, думается нам, иного происхождения.
Шервуд, конечно, понимал всю нелепость и обреченность затеи Голицына. Не мог же он, в самом деле, после своего пребывания в III Отделении верить в какую-то вездесущую и невидимую организацию, ускользнувшую от всех и замеченную только бдительным оком Голицына. Вместе с тем он знал, что по условиям режима всякая ябеда набрасывает тень на обвиняемого человека, как бы она ни была нелепа и невероятна. Но что мог иметь он против Сперанского, Балугианского и немцев-профессоров? И мы думаем, что предприятием Голицына он воспользовался для того, чтобы нанести удар из-за угла тем, кого считал своими недоброжелателями и винил в неудачах намеченных им провокационных работ. Не рискуя непосредственно задевать Бенкендорфа, он сосредоточил удар на Фоке, которого Голицын и присоединил к своему списку сообщников Сперанского, указав, что Фок "всю цепь держит и самое важное по своему посту лицо".
Что именно Шервуд был инициатором обвинения жандармов, можно видеть из нескольких замечаний Голицына. Не знаем, за что наш герой ополчился на такого близкого ему по духу и роду занятий Фаддея Булгарина, но в сочинении Голицына мы находим следующую тираду: "Преданный российскому престолу журналист Булгарин, который русских в романе Дмитрия Самозванца поучает цареубийством; смеется над покойным государем, consultant Plle Le Normant et la femme assassinee en Septembre 1824*, в лице Бориса Годунова у ворожейки, получил дозволение поднести государю императору, вероятно, весьма важный по нынешним обстоятельствам роман "Петр Выжигин", в котором мы найдем свод всех способов приводить народные возмущения, почерпнутые из многолетних трудов и революционных теорий высшего капитула Вейсгаупта. Верный сей Булгарин прошлого года писал письмо к одному из своих друзей поляков следующего содержания: "La rage me consume, lenfer et dans mon coeur**, да будет проклята та минута, в которую я переехал через Рейн и поехал в Россию, да будет проклята мать моя, отдавшая меня в юных летах на воспитание в России; о Россы!" и проч. Письмо сие было представлено в подлиннике генералу Бенкендорфу, но, вероятно, не поднесено государю". Источник этих сведений Голицын тут же открывает: "Я имею копию с него от Шервуда истинно верного за скрепою чиновника из канцелярии Бенкендорфа,но документ сей затерялся в моих бумагах".
* (Советующимся с m-lle Ленорман и с женщиной, убитой в сентябре 1824 г. (франц.). М-11е Ленорман - француженка-прорицательница. Второй намек неясен. Возможно, что здесь описка: "1824" вместо "1825"- тогда речь идет о любовнице Аракчеева, Н. Ф. Минкиной, с которой, по неосновательным, впрочем слухам, был близок Александр.)
** (Ярость снедает меня, ад в сердце моем (франц.). )
Безработные полицейские агенты дружно держались вместе. Та самая Хотяинцова, которая не так давно доносила на Шервуда, но потом тоже оказалась обиженной, является ныне его союзником. "Если Государю Императору, - пишет Голицын, - угодно узнать подробно что-нибудь о раскольниках, я прошу убедительно приказать призвать по секрету Хотяинцову: она была употреблена полициею генерала Бенкендорфа, подсылалась к ним, она и все знает касательно до них образа мыслей, теперь она в неудовольствии, ибо самым постыдным и предательским образом фон Фок ее выдал, и она была заарестована за векселя, которые графиня Мануци ей подписала, чем расстроился весь план весьма простой, чрез который она могла бы открыть большие связи с Польшею в Москве и со всеми иллюминатами. Я сию женщину мало знаю, не я ее искал, а она меня отыскала, но я редко видел таких умных, рассудительных и благонамеренных созданий".
Нетрудно себе представить, каким путем легковерный и легкомысленный Голицын был уверен в честности и плодотворной деятельности Хотяинцовой, арестованной за какие-то темные векселя*. У него был непреложный источник, извещавший его, что "собственная канцелярия все знает, но генерал Бенкендорф и государь не все: они, например, доводят до сведения все возможные фальшивые отношения, все любовные интриг и, все наговорки на монахов, на монахинь, на старое духовенство, отношения господ с крестьянами и взаимно, клевещут на раскольников, всячески смущают и уверили Бенкендорфа, что они одни все держат, и если нить у них из рук ускользнет, все пропало. Он даже жалок, бедный. Ф. Фок кричит на него, как на мальчика. Шервуд верный все сии отношения знает совершенно..."
* (Хотяинцову, по-видимому, в связи с голицынским доносом допросили, и она показала в духе своих компанионов, что ей известны проекты действительного тайного советника Сперанского, "насчет конституции и вольности крестьян"; одновременно она дала понять, что в старину ей доверяли не так, как сейчас, что сам Александр давал ей в Таганроге ответственные поручения по делу декабристов и что вообше ей известно многое... (Ср.: Русская старина, 1898, т. XCIV с. 454.) )
"Совершенная и наглая ложь", - надписал в этом месте император Николай, хотя именно в этой характеристике III Отделения было больше правды, чем во всем остальном доносе; последний также был оценен по достоинству. Вместо Шервуда в качестве эксперта был вызван старый полицейский служака, бывший начальник ф. Фока, страшный в свое время де Санглен. Друзья Голицына, вероятно, рассчитывали, что забытый всеми и опальный еще со времени падения Сперанского Санглен не упустит случая напомнить опять о себе и лишний раз свести счеты со Сперанским. Но старый авантюрист, изведавший уже и ласку и гнев владык, не доверял их коварному и двуличному нраву, предпочитая держгться в стороне от правительственной суеты. Он дал уклончивое освещение голицынского доноса, но достаточное, чтобы оценить его нелепость:
Заключенный в крепость, Голицын был очень обижен недоверием к его рекомендации. В письме от 3 марта 1831 года из Кексгольма он жалуется А. И. Чернышеву: "Я хотел видеть в Петербурге Шервуда; Вы мне в этом отказали, а вместе с тем я понял одну вещь, которая причиняет мне страшную боль за государя. Это то, что бедный Шервуд, объявленный перед лицом всего мира верным, находится в числе заподозренных и что Его Величество им недоволен. Мне известна страшная сила подобной клеветы, и я, лично совсем не будучи трусом, уверяю Вас, что не хотел бы идти со сворой собак (как бы они ни были верны), если бы знал, что они искусаны взбесившимися волками и что среди некоторых из них уже проявилось бешенство".
Мы видим, что если Шервуд еще продолжал пользоваться влиянием в своем мутном кругу и симпатиями доверчивых маньяков, которые, как мы будем иметь случай убедиться, продолжали льнуть к нему и впоследствии, то в сферах его шансы уже несколько упали. Впрочем, участь его неудачливого сообщника миновала его. Вместо крепости он снова был призван под военные знамена, отправившись на этот раз на борьбу с восставшим внутренним врагом, с польскими повстанцами. Правда, и здесь, как мы узнаем из формуляра, он преимущественно принимал участие в различных "ретирадах", но вместе с тем, памятуя оказанную им в предшествующей кампании доблесть, мы с удивлением читаем, что он проявил себя "в разных форпостовых сшибках с неприятелем" и даже отличился "в действительном сражении при обороне Желтовской переправы". Впрочем, всякий может изменить иногда своим обычаям, а в те времена говорили, будто бы и Греч, будучи простым учителем гимназии, краснел, хоть изредка; уверяли, будто бы и у набожного Булгарина, обдиравшего оклады с образов в Испании, рука дрожала; чем же хуже их был Шервуд?
За польскую кампанию Шервуд получил чин капитана, Станислава 3-й и Владимира 4-й степени с бантом. Внешних признаков немилости он не испытывал, наоборот - в октябре 1832 года, когда у него родилась дочь Софья, ему был снова пожалован высочайший подарок, но пути на службу в любимом полицейском деле были заказаны, и Шервуду оставалось действовать на собственный риск и страх.
Литература николаевской эпохи оставила нам два бессмертных типа авантюриста-стяжателя: ревизора-мистификатора и пройдохудельца. Жизненность обоих - в противоречиях общественного развития эпохи. Рост капиталистических отношений, характерный для второй четверти XIX века, заставлял предприимчивые умы искать способов скорого и быстрого обогащения. Появляется привычный буржуазному обществу тип скоробогатея, спекулирующего на доверчивости простаков и доступности и беззащитности казенного сундука. Ловкие и оборотистые люди быстро соображали, что в стране, где все общество, по выражению русского публициста, "представляло собою нисходящую систему бар - если смотреть сверху и восходящую систему лакеев - если смотреть снизу", где советников было больше, чем в какой-нибудь другой стране, но никогда никто не спрашивал советов, в стране, отданной во власть мелких и крупных бюрократов, не всегда довольно грамотных и не знающих обычно ни одного закона, кроме "своя рука - владыка", - в такой стране умному и лишенному предрассудков человеку нетрудно сколотить себе капиталец.
Способов было, конечно, много. Можно было, подобно тайному советнику Политковскому, в Петербурге, на глазах у правительства, в течение нескольких лет неуклонно обкрадывать кассу инвалидов, наворовать миллионы, выстроить себе дома и виллы, вести открытый образ жизни, сорить деньгами, устраивая роскошные празднества в стиле версальских ночей, и, наконец, когда государственной казны стало не хватать для покрытия возрастающих расходов, открыть фешенебельный игорный дом, пригласить в качестве негласного компаньона начальника III Отделения Дубельта и закончить дни свои среди всеобщего почета и уважения. Можно было, подобно председателю столичной управы благочиния Клевенскому, проиграть 300 000 рублей* казенных денег; опытный современник оправдывает, впрочем, это прегрешение тем, что "часть их он проиграл не в азартную игру, а в преферанс и что в выигрыше участвовало лицо не то чтобы высокопоставленное, а в свое время очень влиятельное и так же, как Клевенский, принадлежавшее, хотя и в высшей сфере, к блюстителям благочиния..."*.
* (Пржецлавский О. А. Воспоминания. - Русская старина. 1883, т. XXXIX, с. 482. )
Мелкой сошке приходилось, понятно, проявлять больше сообразительности и изворотливости. Можно было шулерствовать на проезжих дорогах, обыгрывая провинциальных помещиков, помогать государству в печатании кредитных денег или искать счастья в благодарных землях новоприобретенных колоний Кавказа. Всякого рода проходимцев развелось так много, что благонамереннейший отпрыск Фаддея Булгарина "Выжигин", с выведенными им типами мелких жуликов и робкою попыткою нравоучительной сатиры, внезапно сделался значительным общественным явлением. Шервуд и Голицын, как мы только что убедились, считали его каким-то революционным манифестом, но даже и такие уравновешенные консерваторы, как сенатор П. Г. Дивов, отнеслись к факту выхода этой книги с сожалением. 3 апреля 1829 года Дивов записал в своем дневнике: "Вышел роман "Выжигин" сочинения Булгарина, редактора "Пчелы". В этом романе, который написан хорошим слогом, правдиво изображены злоупотребления мелких чиновников судебного ведомства и полиции. Первое издание разошлось в 8 дней, и государь пожаловал автору награду. Стремление покупать это сочинение (хотя оно и дорого стоит) огорчает меня, так как это доказывает склонность публики критиковать действия правительства".
Карикатура на Ф. В. Булгарина. Литография с рисунка Р. Жуковского. 1840-е гг.
Если различных аферистов было и много, то сфера деятельности их обычно была невелика, и только наиболее талантливые, только художники своего дела выделялись из общей массы. Таков был и Шервуд. Дела его постепенно расшатывались, агентура и всякие другие предприятия стоили денег, а подарки становились реже. Появились долги, а вместе с ними стал теряться кредит. Нужно было как-то изворачиваться, и у Шервуда рождается идея, по своей гениальности и простоте превосходящая даже блестящий замысел Павла Ивановича Чичикова.
Еще в конце XVIII - начале XIX века началось знаменитое дело Баташевых. То были богатые заводчики, владевшие многими миллионами, двое братьев, из которых у одного было несколько сыновей, а у другого, женившегося в преклонном возрасте, незадолго до смерти, только один. Когда в 1799 году умер второй брат, сыновья старшего затеяли процесс, доказывая незаконнорожденность их двоюродного брата, что тем самым лишало его прав на получение наследства. Вопрос о законности брака подлежал компетенции святейшего Синода, куда и поступила жалоба обиженной вдовы, представившей этому высокому учреждению подлинные и неопровержимые доказательства своей правоты. В Синоде дело это попало в руки митрополита Амвросия и обер-секретаря Пукалова. Амвросий, славный в скандальной хронике того времени своей связью любовной с матерью и дочерью Обуховыми, которые и жили вместе с ним в Александро-Невской лавре, был довольно сговорчивым иерархом и, по словам А. А. Яковлева (дяди А. И. Герцена), бывшего одно время обер-прокурором Синода, за опровержение законности брака Баташева взял с его племянников 100 тысяч*.
* (См.: Записки А. А. Яковлева, М., 1915, с. 22. )
Устроить дело должен был Пукалов, любопытный экземпляр канцелярского дельца того времени, биографию которого его современник схематически изображал следующим образом: "...воздоился в подъячизме, насытился премудростью в семинарии, в уважение превосходной способности крючкодействовать скоро достиг чиновничества и избран членами святейшего Синода быть обер-секре-тарем святейшего Синода; в сей должности по существующему порядку формы утвержден подлинным высочайшим указом"*. Этому-то достойному мужу и было поручено, по надлежащем его ублаготворении, разрешить в нужном направлении дело Баташевых. В подобных казусах он был уже довольно искушен - в свое время он оборудовал дело корнетаМякинина, оспаривавшего право на наследство в родовом имении Мордвинова у незаконной дочери последнего Варвары. Пукалов сфабриковал данные, делавшие рождение Варвары законным, и, хотя Мякинин документально доказывал, что брачная запись, представленная Пукаловым, подложна, дело было решено в пользу последней. Варвара признана законной наследницей, а Пукалов в качестве куртажа потребовал ее руки и, само собой разумеется, наследства. Подобный виртуоз по части превращения незаконных браков в законные не мог смутиться и перед обратной задачей. Когда по случаю коронации императора Александра Синод перенес свои заседания в Москву, за ним последовал воз с делами, очевидно наиважнейшими и безотлагательными, а следственно, требовавшими особой охраны. Однако в пути произошло непредвиденное несчастье - воз с делами сгорел, в их числе и баташевское дело. Производства это не остановило, но за вынужденным отсутствием представленных Баташевой бумаг Синод не имел возможности убедиться в их подлинности, и дело было решено в пользу старших Баташевых.
* (Тургенев А. И. Записки. - Русская старина, 1885, т. XLVIII, с. 260. Там же, с. 263-264, см. об участии Пукалова в деле Баташевых. )
Молодой Иван Андреевич Баташев рос в бедности и тяжелых лишениях и, вероятно, никогда не смог бы добиться восстановления своего в правах, если бы за дело не взялся знакомый нам уже мастер интриги и сыска, неудачливый русский Фуше, генерал-адъютант А. Д. Балашов. Давно оставивший свои высокие посты и забытый новым царствованием, он продолжал быть членом Государственного совета и не прочь был при случае всплыть на поверхность. В позднейших своих записках III Отделению* он, правда, отрицал свое участие в этом деле, но современники не сомневались в том, что оно было; выиграно молодым Баташевым только благодаря помощи Балашова. По словам же последнего, с Баташевым он познакомился уже после окончания процесса в 1831 году, когда тот пришел к нему и, жалуясь на свое стесненное положение и затруднения, которые он испытывает в деле введения в наследство, просил его, Балашова, помощи и покровительства. "Признаюсь, - писал Балашов, - что он с первого раза возбудил мое сострадание и показался мне по стечению обстоятельств интересен... почему я и не отказал ему в моем покровительстве".
* (Обстоятельства этого дела мы заимствуем из дела III Отделения "О намерении капитана Шервуда-Верного воспользоваться имением коллежского регистратора Баташева". )
Здесь уместно остановиться на характере Балашова. Это была фигура несомненно незаурядная и сумевшая оставить современникам долгую о себе память, хотя и не очень приятного свойства. Среди многочисленных отзывов о нем мы находим только один всецело благожелательный, принадлежащий, впрочем, слишком заинтересованному лицу. "Не быв нимало горд и тщеславен, - писал он сам о себе, - я врожденную имею ненависть к поступкам подлым и враг раболепию, и принудить себя не могу к тому даже, что хотя не есть подлость, но подобие подлости имеет". Приводящий эти слова барон М. А. Корф, вовсе не питавший вражды к деятелям реакционного толка, прибавляет: "Писал он так, а между тем на самом деле не только способен был, но и имел особенную наклонность, особенное влечение ко всякому даже вымыслу, который мог способствовать его видам"*. Более страстную и сильную характеристику Балашова дал И. М. Долгоруков, имевший несчастье лично испытать на себе его немилость: "Александр Дмитриевич, министр полиции при Александре I, человек черной, владеющий в тончайшей степени шпионским искусством и по сердцу привязанный к сему низкому ремеслу. В то время, когда лукавство называлось мудростью, а пронырство человеческим достоинством, он слыл человеком необходимым..."**
* (Корф М. А. Деятели и участники в падении Сперанского. - Русская старина, 1902, т. CIX, с. 485. )
** (Долгоруков И. М. Капище моего сердца. Изд. 2-е. Приложение к Русскому архиву, 1890, с. 22 - 23. )
Как бы там ни было и каковы бы ни были личные качества этого отставного Фуше, Баташев нашел себе патрона и даже поселился в его доме. Балашов склонен, впрочем, не придавать значения этому обстоятельству, так как, по его словам, Баташев снял себе отдельный флигель и почти не показывался на глаза своему хозяину, пока последний не узнал, что Баташев пьянствует, окружил себя подозрительной компанией, выдает направо и налево заемные письма, иногда даже впустую, с пьяных глаз. Он призвал его к себе и отечески распек, угрожая вовсе лишить своего покровительства (в чем, собственно, выражалось последнее, Балашов не сообщает). Иван Баташев, каясь в своих грехах, обещал исправиться и просил не оставлять его. Балашов предложил ему тогда выдать обязательство, что никаких заемных писем он без Балашова подписывать не будет, и посоветовал ему продать свои заводы, так как, при его слабохарактерности, ему с ними не справиться. Совершенно соглашаясь со своим патроном, молодой миллионер умолял его самого купить заводы, но Балашов отказался самым решительным образом. Между тем стали появляться покупатели, первоначально из старшей ветви Баташевых, стремившихся, по-видимому, за недорого округлить свои имения; затем появился Шервуд. Последний якобы пытался подкупить Балашова, предлагая выкупить у него совершенно безнадежные векселя тайной советницы Ланской, но, не успев в этом, познакомился непосредственно с Баташевым, приобрел над ним влияние и, наконец, увез его к себе, на квартиру.
"Я лично не имею никакой претензии на господина Баташева, - заканчивает свою записку "русский Фуше". - После первого опыта, когда подал ему помощь, не хотел и не попускал где-либо смешивать его счеты с моими; надеялся, как христианин, сделать дело доброе, спасти блудного сына, был его благотворитель; был его строгий, но справедливый судия; тем и другим силился удержать его, восстановить его в достоинстве человека: и нашел в нем неблагодарного! Но чему тут дивиться? Разве прежде неблагодарности людской я не встречал? Давно пора мне к ней привыкнуть!"
Поза оскорбленной невинности, в которую становится Балашов, не только не может внушить доверия позднейшему исследователю, но даже не могла оказать это действие на его современников и правительство. Первые представляли себе дело следующим образом: "Балашов поил молодого Баташева и обыгрывал его в карты с помощью... Шервуда"*; второе заявило свое отношение к поведению Балашова в отставлении его из Государственного совета.
* (Долгоруков П. Правда о России, т. I. Париж, 1861, с. 40 - 41. )
По-видимому, Балашов предполагал обработать Баташева при помощи Шервуда; по крайней мере, последнего в это время встречали в его доме. Но Шервуд не любил долго оставаться в подчиненном положении; мы уже наблюдали случаи, когда его пылкая инициатива выводила его из повиновения начальникам. Точно так же и на этот раз он сообразил, что баташевские заводы лежат достаточно, плохо, чтобы попытаться изъять их в собственную пользу. Он увозит Баташева к себе на квартиру, кормит его, поит, а еще, более того, спаивает, мирволит и потакает его дурным страстям и наконец получает от него, конечно задаром, векселей на 400 000 рублей. С момента окончания раздела баташевского наследства эти векселя быстро обратились бы в звонкую монету, но Шервуду не терпелось. Дела его были плохи. Уже собственная жена начинала жаловаться в III Отделение на его финансовые затеи, грозившие оставить их детей без куска хлеба. И в голову Шервуда приходит светлая мысль.
Июля семнадцатого дня 1833 года отставной коллежский регистратор Иван Андреев сын Баташев и лейб-гвардии конно-гренадерского полка капитан и кавалер Иван Васильев Шервуд-Верный учинили между собою запись, согласно которой наследственное имение Баташева, "состоящее в губерниях: Владимирской, Нижегородской, Тамбовской, Рязанской и Тульской, заключающееся в 7-ми горных заводах, именуемых: Гусевским, Мердус-ским, Сентульским, Илевским, Вознесенским, и стеклянной фабрике с находящимися при оных мастеровыми и дворовыми людьми и на помещичьем праве состоящими крестьянами, всего до 14 000 душ мужеска пола", по выделении законных частей другим наследникам, переходит, со всеми "душами, к оным принадлежащими и на праве помещичьем владеемыми, со всеми угодьями, землями, лесами, отхожими пустошами, рудниками, мельницами, рыбными ловлями, всякого рода строениями, во всех местах находящимися, движимым имением всякого рода, равным образом со всеми по заводам материалами, запасами, наличными капиталами и в документах заключающимися, тяжебными процессами", во владение капитана и кавалера Шервуда-Верного. Последний приобрел все это огромное имущество за баснословно ничтожную сумму в 2 миллиона 200 тысяч рублей. Но перлом остроумия Шервуда, у которого за душой не было ни копейки, явился пункт, согласно которому в задаток продавец принимал свои собственные, так дешево Шервуду доставшиеся заемные письма, а остальные деньги, согласно условию, приходилось получить "по совершении крепости и залоге имения в кредитных установлениях", то есть операции, которая и самому продавцу принесла бы значительно большую сумму.
Любопытна подробность, дающая нам представление, к каким способам прибегал Шервуд для удержания своей власти над Баташевым: 18 августа того же года священник лейб-гвардии Измайловского полка донес по начальству, что им получено письмо от 20 июля Шервуда и Баташева о желании их пожертвовать строящемуся в Измайловском полку храму св. Троицы 5000 и 25 000 рублей*. Таким образом освящалась заключенная ими сделка, и Шервуд, англиканин по вероисповеданию, выступал в качестве дарителя православных церквей, благочестивого, но, полагаем, не совсем бескорыстного, ибо деньги, вероятно, шли из баташевского кармана; да к тому же щедрые жертвователи ставили обязательным условием приобретение у неизвестной особы, то есть через самих же дарителей, образа Иоанна Богослова за 10 000 рублей, которые и должны были, надо думать, явиться материальной наградой Шервуду за его духовное рвение.
* (Донесение это найдено нами в военном архиве. )
Купчая была совершена по всем правилам, и Шервуд мог считать уже себя миллионером, или, как тогда выражались, "миллионщиком", если бы Петербургская гражданская палата не усумнилась в добросовестности сделки. Стена общественного презрения, отделявшая Шервуда, охватила даже мир крапивного семени, и крепость не была засвидетельствована, так как покупатель, по мнению палаты, был некредитоспособен. Шервуд решил тогда перенести заключение сделки во Владимир, где находились имения Баташева, но в дело уже вмешалось правительство, учредившее "для рассмотрения столь разительного плутовства" особый комитет. Пока этот комитет изучал дело, пока пухли синие папки его работ, Шервуд перепродал свои права на приобретение бата-шевских владений генерал-майору А. И. Пашкову, уже давно к ним приценивавшемуся.
"К высшему нашему обществу, - писал в своих "Записках" барон М. А. Корф*, - принадлежали три брата Пашковы, сыновья родного дяди княгини Васильчиковой. Старший из них, Андрей, умный, даровитый, тогда прекрасный музыкант, а впоследствии стяжавший себе большую известность своими магнетическими лечениями, ославил себя вместе большою наклонностью к ябеде и разными действиями, малосвойственными благородному человеку. Служив до генеральского чина в лейб-гусарах, а потом быв назначен в егермейстерскую должность ко двору, он здесь вскоре поссорился с тогдашним обер-егермейстером Нарышкиным, подал на него донос, который не оправдался, и принужден был оставить службу... Андрей имел множество сомнительных процессов, и ни личные связи, ни родство его жены, дочери очень приближенного к императору Николаю графа Модена, не могли благоприятствовать ему в выигрыше этих процессов... Венцом всех этих нечистых дел была многолетняя тяжба между братьями о разделе наследственного после отца имения..."
* (Русская старина, 1899, т. XCIX, с. 288 - 289. )
С этим-то человеком и связался Шервуд, сходившийся с Пашковым во вкусах как в вопросах магнетизма, так и в прочих областях. Достойные друг друга компаньоны порешили, что Пашков приобретает имение Баташева за 2 900 000 рублей, а за уступку своих прав Шервуд получал от княгини Юсуповой, соучастницы сделки, имение в Московской губернии и каменный дом в Москве. Как видим, Шервуд уже готов был удовлетвориться меньшим кушем, но и это ему не удалось. Особый комитет расторгнул и это условие, и долго еще Пашков добивался восстановления своих прав, между тем как имение Баташева пошло в опеку, и последняя настолько расстроила его дела, что в 1838 году Баташев просил назначить его опекуном Л. В. Дубельта*, и еще в 40-х годах провинциальные суды погрязли в многосложных перипетиях его многочисленных процессов.
* (См. Русская старина, 1888, т. IX, с. 508 - 509. )
"Действия Шервуда, как человека, заслужившего имя Верного, остались негласными для публики", хотя некоторые детали дела и проникли в широкие круги. Но в отставку ему все же пришлось уйти, и тщетно он уже через год, в 1835 году, взывал к милости своего покровителя, великого князя Михаила Павловича, утверждая, что "в деле по покупке имения Баташева, в котором его обвиняют, весь свет ему бы отдал справедливость, в деле, в коем по законам он совершенно прав, а по совести стократ правее". Опала, постигшая его, вызвана была не этой только авантюрой. Как мы узнаем из других дел III Отделения, Шервуд не уделял всего своего внимания Баташеву и одновременно не прекращал своих полицейских предприятий.
Выгнанный из III Отделения, Шервуд не порвал связи ни с полицейскими, ни с уголовным миром; наоборот, согласно его утверждению*, начиная с 1827 года он не прекращал подавать великому князю Михаилу Павловичу записки о различных своих наблюдениях и дошедших до него слухах, и "сие не только не запрещали, но, напротив, получал всегда благодарность". Он сделался своеобразным полицейским органом в едином лице, что в значительной степени облегчалось существованием и в николаевское время взаимно контролирующих и друг другу не доверяющих полицейских учреждений. Уже в первые дни существования III Отделения фон Фок писал Бенкендорфу: "Полиция отдала приказание следить за моими действиями и за действиями органов надзора. Полицейские чиновники, переодетые во фраки, бродят около маленького домика, занимаемого мною, и наблюдают за теми, кто ко мне приходит. Ко всему этому следует прибавить, что Фогель и его сподвижники составляют и ежедневно представляют военному губернатору рапортички о том, что делают и говорят некоторые из моих агентов"**. Этот антагонизм и соревнование на почетном шпионском поприще создавали подчас и для преследуемых возможность лавировать между тайной и явной полициями, а люди, подобные Шервуду, отвергнутые одной стороной, могли пользоваться тем большей поддержкой другой. И он, действуя от собственного лица, следит за преступниками, собирает слухи, подсылает фискалов и брави, проникает в тюрьмы, учиняет допросы и т. д. В этом отношении характерно для него дело шляхтича Горского.
* (Дело №82, 1834, I экспедиция Архива III Отделения "О задержанном под именем шляхтича Скуратовского, назвавшемся потом подпоручиком польских войск Горским, и о показании его об укрывательстве мятежников Станкевича, Матусевича и др.".)
** (Русская старина, 1881, т. XXXII, с. 194 (письмо от 10 августа 1826 года). )
В мае месяце 1833 года к С. -Петербургскому обер-полицмейстеру явился для испрошения вида на жительство шляхтич Михаил Шкуратовский. В те годы обостренной мнительности по отношению к полякам явиться в полицию без паспорта было смелым поступком. "По сомнению в подлинности звания", он был препровожден в губернское правление, а оттуда кратчайшим путем в градскую тюрьму. Подобное обхождение, вполне отвечавшее привычкам николаевской полиции, пришлось Шкуратовскому не по вкусу, и шляхтич решил бежать; но справедливость сомнений прозорливого полицмейстера оправдалась в том смысле, что, сойдясь с двумя уголовными арестантами, Шкуратовский изготовил себе вместе с ними фальшивые паспорта на предмет побега. Дело раскрылось, и на суде шляхтич объявил, что "званием шляхтича и сею фамилиею пользуется фальшиво". В новом облике он предстал в качестве подпоручика польских войск Горского, "а после сего показания, находясь в коридоре, напоил допьяна конвойных и бывших с ним арестантов и бежал".
Можно было бы остановиться на этой детали, характеризующей быт полицейских камер, в которых агенты совместно с преступниками предавались Бахусу, но спешим отметить, что, несмотря на свою находчивость, Горский был вторично пойман и на допросе показал, что находился в числе мятежников, взят был с оружием в руках и отправлен в Георгиевскую крепость на Кавказ, с которой расстался по собственному желанию в октябре 1831 года вместе с двумя товарищами Станкевичем и Матусевичем. Пользуясь помощью волынских поляков, к которым они сумели добраться, и получив фальшивые паспорта, они переехали в Виленскую губернию, где скрывались у знакомых помещиков, а оттуда отправились на поиски счастья в Петербург. "18 мая, - доносил обер-полицмейстер Кокошкин, - прибыли в сию столицу и остановились в гостинице "Лондон", а на другой день отправились за город на 4-ю версту, в трактир "Марьина Роща", где Горский сделался крайне пьян, товарищи же его похитили у него вид и деньги и скрылись, а он, Горский, возвратился в сию столицу и, как выше сказано, явился ко мне для испрошения вида".
При всей своей неправдоподобности история эта рассказана, по-видимому, человеком неглупым и построена очень целесообразно. Горский приплел к своему повествованию много имен, сделал какие-то туманные указания на связи с зарубежными поляками, и всего этого было довольно, чтобы надолго заинтересовать своей особой власти. В дальнейших своих показаниях он кое-что изменил, многое развил, и из его слов стало очевидно, что в самом Петербурге существует большое тайное гнездо заговорщиков.
Так как розыски полиции не приводили ни к каким результатам, Горский стал добиваться освобождения, уверяя, что без его помощи никаких успехов в этом деле не будет достигнуто. Пока начальство размышляло, возможно ли удовлетворить его просьбу и как бы выудить от него побольше разоблачений, петербургский военный губернатор граф Эссен донес о следующих необычайных происшествиях.
22 июня 1834 года к исправляющему должность обер-полицмейстера полковнику Дершау явился подполковник Шервуд-Верный и принес ему жалобу на надзирателя тюрьмы, отказавшего ему в разрешении видеться с заключенным Горским. Можно думать, что обычно Шервуд не встречал препятствий в исполнении подобных желаний, но на этот раз (было ли то в связи с дискредитированием его по делу Баташева?) его запросили, на основании каких директив он действует. На вопрос этот он ответил фигурой умолчания, и Дершау отказался выдать ему пропуск. На следующий день Шервуд прислал в тюрьму своего слугу с секретным письмом на имя одного из арестованных, куда были вложены вопросные пункты на польском языке для Горского.
Ответ последнего был перехвачен и доставлен в III Отделение. Шервуд собирался, очевидно, предпринять самостоятельное следствие и, быть может, создать себе на польских делах новый триумф и придать свежий блеск своему декабрьскому венку, лавры которого уже заметно выцвели. В таком духе были составлены его вопросы, и Горский в ответе своем "просил господина полковника милости принять его под свое покровительство". "Клянусь Вам, - заканчивал он свое показание, - что буду верным, и мы выкореним все злые намерения, какие бы ни были, польского народа, желая быть всегда верным милостивому монарху. Возьмите меня, полковник, секретно к себе и будьте уверены, что я сделаю большие услуги отечеству".
Опрошенный о причинах его самовольных поступков, Шервуд с достоинством ответил, что Горский сам уведомил его о наличии какой-то государственной тайны, что он, Шервуд, "в продолжение всей своей службы неусыпно наблюдал за всем тем, что могло клониться к нарушению общественного спокойствия", что действует он исключительно из неограниченной преданности к императору и, вообще, никакой вины за собой не чувствует. Письма этого, написанного в оскорбленном и даже несколько вызывающем тоне, без соблюдения даже обычных аппарансов по отношению к такой важной особе, как шеф жандармов, оказалось достаточно, чтобы пеекратить расследование о поступках Шервуда.
Чем кончилось дело Горского - мы не знаем. Затея Шервуда потерпела фиаско, и он надолго исчезает со страниц летописи III Отделения.