(Марк Туллий Цицерон, Первая речь против Катилины, II, 4-VIII, 19)
...Тебя, Катилина, следовало предать немедленной казни; а между тем ты живешь и своею жизнью пользуешься не для того, чтобы отказаться от своего дерзкого намерения, а для того, чтобы еще более укрепиться в нем! - Я дорожу своей кротостью, сенаторы, дорожу, с другой стороны, и славой человека, не теряющего голову в опасную для государства минуту; но теперь я уже сам себя осуждаю за свое бездействие и малодушие. Лагерь сооружен с враждебной римскому народу целью в самой Италии, в ущельях Этрурии; с каждым днем растет число врагов, а начальника этого лагеря, вождя этих врагов, мы видим внутри наших стен, мало того, в самом здании сената, видим, как он ежедневно работает над разгромом государства! Будь же уверен, Катилина: если я теперь же прикажу тебя схватить, прикажу тебя предать смерти - мне не столько придется опасаться упрека в жестокости со стороны кого бы то ни было, сколько упрека в чрезмерной медлительности со стороны всех честных граждан.
Да, я знаю: так мне давно нужно было поступить. И все-таки и теперь есть причина, удерживающая меня от этого шага! Ты будешь казнен, но лишь тогда, когда уже нельзя будет найти столь бесчестного, столь жалкого, столь похожего на тебя человека, который не признал бы эту казнь справедливой. Пока же найдется хоть один человек, достаточно смелый, чтобы защищать тебя, ты будешь жить, будешь жить так, как живешь теперь, отовсюду окруженный крепкими караулами, которые я расставил вокруг тебя, чтобы лишить тебя возможности что-либо предпринять против государства. Мало того: много глаз, много ушей будут, незаметно для тебя, зорко и чутко следить за тобой, как они и делали это до сих пор...
В самом деле, Катилина: на что еще можешь ты возлагать свои надежды, видя, что ни мрак ночи не в состоянии скрыть нечестивые действия твоего заговора, ни стены частного дома - схоронить хотя бы его голос, видя, что всюду врывается свет, что все пробивается наружу? Пора тебе, верь мне, отказаться от своего плана, бросить всякую мысль о резне и поджогах. Все улики налицо; яснее дня для нас картина всех твоих замыслов, и я ничего не имею против того, чтобы теперь же поделиться ею с тобой. Ты помнишь, я в 12-й день до ноябрьских календ сказал в сенате, что в определенный день - а именно в 8-й до тех же календ - поднимет знамя восстания Г. Манлий, твой телохранитель и приспешник в твоих преступных планах; что же, Каталина, ошибся ли я, не только в самом факте, как он ни важен, отвратителен и невероятен, но что гораздо эффектнее - в сроке его наступления? Затем, я же сказал в сенате, что ты днем избиения оптиматов назначил 5-й день до ноябрьских календ - вследствие чего многие из членов знати оставили на этот день Рим не столько ради спасения собственной жизни, сколько в видах противодействия твоим планам. Можешь ли ты отрицать, что ты в этот день, отовсюду окруженный моими караулами и другими доказательствами, моей бдительности, не мог даже шевельнуться с враждебной государству целью? А между тем ты говорил, что ввиду ухода остальных ты удовольствуешься избиением тех из нас, которые остались! Затем, когда ты в самые ноябрьские календы предпринял ночное нападение на Пренесте, твердо рассчитывая овладеть этим городом, и наткнулся на охранявшие его гарнизон, сторожевые пикеты и ночные караулы - догадался ли ты, что это были мои люди, отправленные туда по моему распоряжению? Вообще ты ничего не можешь не только исполнить, но даже предпринять, даже задумать, о чем я не получил бы известия, мало того - вполне ясной и осязательной картины. Теперь позволь поделиться с тобой событиями той запрошлой ночи: ты тотчас увидишь, что я с гораздо большею бдительностью охраняю государство, чем ты под него подкапываешься. Итак, я утверждаю, что ты в запрошлую ночь отправился в Косовщики... я буду вполне откровенен: в дом М. Леки, что туда же сошлось еще немало участников в вашем безрассудном и преступном плане: можешь ты это оспаривать?.. Что же ты молчишь? Скажи, что это неправда; улики у меня есть. Я здесь, в этом самом сенате, вижу кое-кого из твоих тогдашних сообщников... О, боги бессмертные! Где мы? В каком городе, в каком государстве живем? Здесь, сенаторы, здесь, среди нас, в этом священнейшем и важнейшем совете вселенной, есть люди, помышляющие о нашем поголовном избиении, о гибели города, о гибели всей нашей державы! И я, консул, их вижу, предлагаю им высказать свое мнение о государственных делах, не решаюсь уязвить их даже словом - их, которых давно следовало сразить железом!.. Итак, Каталина, ты был в ту ночь у Леки, разделил Италию по частям, указал, кому куда следует отправиться, наметил тех, кого ты решил оставить в Риме, а равно и тех, кого хотел увести с собой, разделил город, в видах поджога, на участки, подчеркнул свою решимость вскоре также оставить Рим, сказал, что только моя жизнь заставляет тебя несколько отложить свой отъезд. Нашлось двое римских всадников, взявшихся освободить тебя от этой заботы: они обещали в ту самую ночь, незадолго до рассвета, убить меня в моей постели. Не успело разойтись ваше собрание, как я уже обо всем был извещен. Я усилил стражу, оберегавшую мой дом, и тем, которых ты рано утром ко мне прислал с поклоном, велел отказать; были же это те же самые, которых я заранее назвал многим высокопоставленным лицам, предсказывая, что они придут ко мне в это самое время.
Теперь, Каталина, продолжай свое дело, оставь, наконец, наш город; ворота открыты - уезжай. Слишком уже стосковался по тебе, своем начальнике, твой манлиев лагерь. Уведи с собой также и всех своих единомышленников, а если не всех, то как можно больше; очисти город! Ты избавишь меня от тяжелой заботы, если только стены Рима будут между тобой и мной. А среди нас ты уже долее жить не можешь: этого я никоим образом и ни под каким видом не дозволю. Мы и то должны ревностно благодарить бессмертных богов и прежде всего - присутствующего среди нас Юпитера Становителя, древнейшего стража нашего города, что мы столько раз избегли этой столь гнусной, столь жестокой, столь гибельной для государства язвы: нельзя допустить, чтобы его благополучие еще долее подвергалось опасности. Когда я, Каталина, был назначенным консулом, и ты злоумышлял лично против меня, я защищался не государственной силой, а своей частной осмотрительностью. Когда затем, в последние консульские комиции, ты хотел убить на Марсовом поле и меня, консула, и твоих конкурентов, я воспротивился твоим преступным замыслам с помощью той охраны, которую мне предложили мои друзья, не поднимая всенародной тревоги. Вообще, сколько раз ты ни нападал на меня, я собственными силами отражал твое нападение, хотя и сознавал, что моя гибель будет сигналом великих бедствий для государства. Но теперь ты уже открыто угрожаешь всему государству, ты и храмы бессмертных богов, и здания города, и жизнь всех граждан, и всю Италию обрекаешь на гибель и разорение. Вот почему я, так как обстоятельства еще не дозволяют мне прибегнуть к самой простой и в то же время наиболее свойственной моей власти и традиции наших предков мере, хочу пустить в ход другую, с нравственной точки зрения более мягкую, а с точки зрения государственного благополучия более полезную. В самом деле, если я прикажу тебя казнить, то остальная горсть заговорщиков останется в нашем государстве; если же ты, повинуясь моему неоднократному приглашению, уйдешь, то и эта большая и зловредная лужа, заражающая наше государство, - твоя свита - будет выкачана. В чем же дело, Каталина? Ведь я приказываю тебе сделать именно то, что ты уже сам от себя собирался сделать; и ты еще медлишь? Консул приказывает врагу уйти из города. "Уж не в изгнание ли?" - спрашиваешь ты. - Нет, этого я не приказываю; а, впрочем, если тебе угодно узнать мое мнение, то - советую.
Да, советую. Я не вижу ничего привлекательного для тебя в этом городе, где, если не считать твоей шайки бесчестных заговорщиков, все тебя боятся, все тебя ненавидят. Да и может ли быть иначе? Твоя жизнь заклеймена всеми знаками семейного позора, твоя слава забрызгана грязью всевозможных неопрятных проделок. Нет сладострастного зрелища, которым бы ты не осквернил своих глаз, нет преступления, которым бы ты не замарал своих рук, нет разврата, в который бы ты не погрузился всем своим телом; стоило неопытному юноше запутаться в соблазнительных сетях твоей растлевающей дружбы, и ты с кинжалом в руке звал его на путь злодейства, ты нес пред ним факел по тропинке порока. Да что об этом говорить! Не ты ли, очистив смертью прежней жены свой дом для нового брака, завершил это преступление другим неслыханным злодеянием? Его я называть не буду; пусть оно так и остается схороненным под покровом молчания, чтобы люди не думали, что такая гнусность могла и возникнуть в нашем государстве и, возникнув, остаться безнаказанной. Равным образом, оставляю в стороне и то полное материальное банкротство, которому предстоит обрушиться на тебя в ближайшие иды; перехожу к тем твоим деяниям, которые связаны не с порочностью и бесславием твоей частной жизни, не с затруднительностью и позорностью твоего имущественного положения, а с высшими интересами государства, с жизнью и благополучием каждого из нас.
Можешь ли ты, Каталина, с удовольствием смотреть на один и тот же свет дня, дышать одним воздухом с этими сенаторами, которые, как тебе известно, все знают, что ты с кинжалом в руке стоял на комиции накануне январских календ в консульство Лепида и Тулла, что ты навербовал шайку с целью убить консулов и руководителей государства, что исполнению твоего безумного злодеяния воспрепятствовало не раскаяние, не робость с твоей стороны, а только счастье римского народа? Но оставим это дело, благо ты сам его затмил позднейшими многочисленными и явными злодействами; сколько раз ты пытался убить меня в мою бытность и назначенным, и действительным консулом! Сколько раз я от твоих ударов, направленных, казалось, с неизбежной меткостью, спасался, можно оказать, ловким поворотом, чуть заметным движением тела! Ничего ты не исполнил, ничего не достиг, а все-таки не можешь отказаться от своих замыслов и поползновений. Сколько раз у тебя вырывали из рук твой кинжал, сколько раз он благодаря случайности сам из них выскользал и падал; и тем не менее ты все еще не можешь без него обойтись. Уж не знаю, каким таинственным обрядом, каким обетом ты его освятил, что считаешь необходимым вонзить его именно в грудь консула!
А в настоящее время - какова твоя жизнь?.. Ты видишь, я хочу говорить с тобою таким тоном, точно мною руководит не справедливое чувство гнева, а незаслуженное тобой милосердие. Ты только что явился в сенат; приветствовал ли тебя кто-нибудь из этого столь людного собрания, из стольких твоих друзей и близких? Никто такого обращения с сенатором не запомнит; и ты все еще ждешь оскорбительного слова, ты, раздавленный этим грозным молчаливым приговором? Но это не все: не успел ты войти, как эти скамейки опустели; не успел ты сесть, как все консулары - столько раз намеченные тобой для убийства! - оставили пустым и безлюдным тот конец залы, где ты сидел; как думаешь ты отнестись к этой встрече? Боже! Да ведь если бы мои рабы смотрели на меня с таким отвращением, с каким на тебя смотрят все твои сограждане, я предпочел бы покинуть свой дом; а ты не считаешь нужным оставить город? Если бы я даже безвинно стал предметом такого ужасного подозрения, такой тяжкой ненависти своих сограждан, я предпочел бы лишить себя возможности видеть, чем чувствовать на себе их неприязненные взоры; а ты, признавая под гнетом твоей отягченной преступлениями совести справедливой и с давних уже пор заслуженной эту всеобщую ненависть, не решаешься отказаться от вида и общества тех, глаза и чувства которых ты оскорбляешь своим присутствием? А ведь я думаю, если бы твои родители относились к тебе с непримиримой ненавистью и недоверием, ты бы удалился куда-нибудь, чтобы уйти с их глаз долой; теперь же наша общая родительница - отчизна ненавидит тебя и не доверяет тебе, убежденная, что уже с давних пор ее убийство составляет единственный предмет твоих помыслов, и ты не хочешь преклониться перед ее волей, смириться перед ее приговором, уступить ее силе? Она, Каталина, молчит, но в ее молчании ты должен прочесть следующие, обращенные к тебе, мысли и слова: "Вот уже несколько лет, как ни одно преступление не было совершено помимо тебя, ни одно позорное событие не обошлось без тебя; тебе одному сходили беспрепятственно и безнаказанно и избиения стольких граждан, и притеснения и грабежи союзников; ты проявлял свою силу не только в издевательстве над законом и судом, но и в их попрании и низвержении. Все прежнее, как оно ни было невыносимо, я по мере сил выносила; но теперешнее положение, когда я вся дрожу из-за тебя одного, когда при каждом шорохе люди испуганно называют Каталину, когда все возможные против меня козни сосредоточены в твоем преступном замысле - мне невмоготу; уйди же, освободи меня от этого страха, если он основателен, чтобы мне не погибнуть, если же нет, то хотя для того, чтобы мне наконец свободнее вздохнуть". Если бы, повторяю, отчизна обратилась к тебе с этими словами, ты не счел бы нужным уважить ее волю, даже лишенную возможности опереться на силу? А как ты думаешь: подлинно ли она этой возможности лишена? Ты сам предложил подвергнуть тебя добровольному аресту, сам ввиду тяготеющего над тобой подозрения проявил желание поселиться у Манлия Лепида; получив отказ от него, ты осмелился даже прийти ко мне и предложил мне содержать тебя под стражей в своем доме. Когда же и я тебе ответил, что никоим образом не могу безопасно пребывать в одном и том же доме с тобой, я, считающий величайшей опасностью для себя то, что нас с тобой окружает одна и та же городская стена, ты обратился к претору Метеллу. Будучи отвергнут и им, ты переехал к твоему товарищу, почтенному М. Метеллу; он, дескать, сумеет и с достаточной бдительностью уследить за тобой, недостаточной осторожностью предупредить твои замыслы, и с достаточной энергией их обуздать. Но как же ты думаешь? далеко ли ушел от тюрьмы и оков тот, кто сам счел себя достойным ареста?
(Аппиан, Гражданские войны, II, 2-7)
В то время Гай Каталина, известный своей громкой репутацией и знатным происхождением, отличался крайним легкомыслием. Говорили, что он когда-то убил своего сына из-за любви к Аврелии Орестилле, которая не соглашалась выйти замуж за человека, имевшего ребенка. Каталина был другом и ревностным сторонником Суллы, но теперь, вследствие мотовства, быстро катился к нищете, хотя пока еще оставался в фаворе у разных влиятельных мужчин и женщин. Этот-то Каталина стал домогаться консульства, чтобы таким путем захватить тираническую власть. Хотя он очень надеялся быть избранным, однако его кандидатура потерпела неудачу из-за подозрительности по отношению к нему. Вместо него консулом был избран выдающийся оратор Цицерон, который отличался необычайным даром речи. Каталина, желая оскорбить лиц, избравших Цицерона, издевался над ним и, намекая на незнатность его происхождения, называл его "новым"*, как именуют людей, добившихся известности собственными заслугами, а не заслугами предков. А так как Цицерон не был природным римлянином, то Каталина называл его "инквилином", как зовут людей, снимающих квартиру в чужих домах. Сам Каталина с того времени совершенно отошел от государственной деятельности, так как, по его мнению, она не ведет быстро и верно к единодержавию, но полна раздоров и интриг. Получая большие суммы от многих женщин, которые надеялись во время восстания отделаться от своих мужей, Каталина вошел в соглашение с некоторыми из сенаторов и так называемых всадников, собирал простонародье, чужеземцев и рабов. Главарями всего этого народа были тогдашние преторы Корнелий Лентул и Цетег. По Италии Каталина рассылал своих людей к тем из сулланцев, которые растратили все те барыши, что они получили в результате насилий, бывших при Сулле, и теперь стремились к таким же насилиям. В этрусские Фезулы Каталина послал Гая Манлия, в Пицен и в Апулию - других людей, которые тайком собирали для него войско.
* (Homo novus - новый человек, "выскочка", термин, распространенный в практике политической борьбы в Риме.)
Обо всем этом - о чем тогда еще ничего не знали - донесла Цицерону одна знатная женщина по имени Фульвия. Влюбленный в нее Квинт Курий, изгнанный из сената за его многие неблаговидные поступки и удостоенный поэтому чести войти в союз с Каталиной, с большим легкомыслием рассказывал своей возлюбленной о заговоре и хвастался, что скоро он приобретет большую силу. Ходили уже слухи и о том, что творилось в Италии. Поэтому Цицерон расставил в различных пунктах города караулы и разослал во все подозрительные места многих лиц из числа знати наблюдать за всем происходящим. Каталина, хотя никто еще не осмеливался его арестовать, так как ничего не было точно известно, тем не менее был в страхе. Считая, что, чем дольше он будет тянуть время, тем больше явится против него подозрений, он решил действовать быстро. Поэтому Каталина послал предварительно деньги в Фезулы и поручил заговорщикам убить Цицерона и поджечь Рим одновременно во многих пунктах в одну и ту же ночь, а сам отправился к Гаю Манлию: Он намеревался, собрав войско, напасть на город во время пожара. Со свойственным ему легкомыслием, имея перед собой фасции - как если бы он был проконсулом, - Каталина отправился к Манлию набирать войско. Лентул же и остальные заговорщики составили следующий план. Как только они узнают, что Каталина находится в Фезулах, сам Лентул и Цетег на заре будут караулить у дверей Цицерона со спрятанными под одеждой кинжалами. Они надеялись, что им будет позволено войти в дом благодаря их служебному положению. Разговаривая и прохаживаясь, они протянут время и убьют Цицерона, отвлекши его от других посетителей. А народный трибун Луций Бестия тотчас созовет через глашатая народное собрание и обвинит Цицерона в том, что он трус, всегда затевает раздоры и будоражит город, когда нет никакой опасности. Сразу после речи Бестии, когда стемнеет, другие заговорщики в двенадцати местах подожгут город и станут грабить и убивать именитых людей.
Так было решено Лентулом, Цетегом, Статилием и Кассием, главарями заговора, и они только ждали удобного момента. В это время прибыли в Рим послы аллоброгов с жалобой на своих правителей... Этих послов склонили вступить в заговор Лентула с тем, чтобы поднять против римлян Галлию. Лентул послал вместе с ними к Катилине кротонца Волтурция с неподписанным письмом. Но аллоброги находились в нерешительности и рассказали обо всем Фабрицию Санге, своему патрону, - у каждого государства есть в Риме патрон. Цицерон, узнав об этом от Санги, приказал схватить уезжавших аллоброгов вместе с Волтурцием и тотчас привести их в сенат. Они признались, что вошли в соглашение с группой Лентула, а затем, когда их уводили, рассказали, как Корнелий Лентул часто говорил, что трем Корнелиям суждено быть римскими самодержцами, двое из них - Цинна и Сулла - уже были ими.
После того как это было сказано, сенат отрешил Лентула от должности, а Цицерон, отведя каждого заговорщика в помещение преторов, тотчас вернулся обратно и приступил к проведению относительно заговорщиков голосования. Вокруг здания сената стоял шум, так как в точности еще ничего не было известно, и страх охватил соучастников заговора. Рабы и вольноотпущенники самого Лентула и Цетега, собрав много ремесленников, пробрались окольными путями и окружили помещение преторов, чтобы освободить своих господ. Цицерон, узнав об этом, выбежал из сената; поставив стражу в нужных местах, он возвратился обратно и стал торопить сенат принять решение. Первым начал говорить Силан, избранный консулом на предстоящий год, - у римлян будущий консул высказывает мнение первым потому, я думаю, что ему самому придется в будущем приводить в исполнение многие постановления и в силу этого он будет судить обо всем благоразумнее и осторожнее. Многие соглашались с Силаном, полагавшим, что этих людей следует подвергнуть высшей мере наказания. Но когда дошла очередь до Нерона, он сказал, что считал бы более правильным держать их под стражей до тех пор, пока не изгонят вооруженной силой. Катилину и не расследуют детально все дело.
Тогда выступил Гай Цезарь, который не был свободен от подозрения в сообществе с заговорщиками, но с которым Цицерон не решился начать борьбу, так как Цезарь пользовался большой популярностью у народа. Цезарь прибавил, что Цицерону должно разместить заговорщиков в городах Италии - там, где он сам найдет удобным, - до тех пор, пока они не будут преданы суду. По мнению Цезаря, это нужно сделать после того, как Катилина будет побежден военной силой; таким образом, до суда и следствия не будет совершено ничего непоправимого в отношении весьма известных людей. Так как это мнение показалось правильным и было встречено с сочувствием, большинство сената готово было слишком поспешно переменить свою точку зрения. Тогда Катон, уже совершенно ясно говоря о тяготеющем над Цезарем подозрении, и Цицерон, опасаясь ввиду наступающей ночи, как бы соучастники заговорщиков, еще бродившие по форуму и боящиеся за самих себя и за них, не совершили бы каких-нибудь эксцессов, - убедили сенат вынести приговор без суда, как над лицами, пойманными на месте преступления. Цицерон, пока еще сенат не был распущен, немедленно приказал перевести арестованных из помещения, где они содержались, в тюрьму и умертвить их на его глазах, в то время как толпа ничего об этом не знала, а затем, проходя мимо находившихся на форуме, он объявил об их смерти. Бывшие на форуме в ужасе стали расходиться, радуясь тому, что их участие в заговоре осталось нераскрытым. Таким образом, город вздохнул свободно после сильного страха, охватившего его в этот день.
Катилина же, у которого собралось около 2000 человек, вооружил уже четвертую часть их и направился в Галлию для дальнейшей подготовки к действиям. Но второй консул, Антоний, настиг его у подошвы Альп и легко победил человека, который необдуманно замыслил необычайное дело и еще более необдуманно хотел осуществить его без достаточной подготовки. Ни Катилина, ни другой кто из его наиболее известных товарищей не сочли достойным себя искать спасения в бегстве, но погибли, бросившись в самую гущу врагов. Так окончилось восстание Каталины, чуть-чуть не приведшее государство на край гибели. Цицерон, который раньше был всем известен благодаря только силе слова, теперь прославился и своими делами. Бесспорно, он казался спасителем гибнущего отечества. Велико было расположение к нему народа и разнообразны знаки величайшего к нему уважения. Когда Катон назвал его отцом отечества, народ приветствовал это криками; некоторые полагают, что такое благоговение, начавшись с Цицерона, перешло на лучших из теперешних императоров. Ибо, хотя они и царствуют, но титул отца отечества дается им не сразу вместе с другими титулами, но лишь с течением времени и с большим трудом как высшее признание их подвигов.
Однако ж в консулы он [Цицерон] был проведен в интересах государства, причем аристократическая партия оказывала ему не меньшую поддержку, чем народная. Вот по какой причине выдвигали его и те и другие. Происшедшие при Сулле перемены в государственном устройстве сначала казались нелепыми, теперь же, по истечении некоторого времени и в силу привычки, стали представляться чем-то неплохим и достаточно устойчивым. Но были и люди, стремившиеся поколебать и изменить настоящее положение дел, притом ради собственных выгод, а не ради общего блага. Между тем Помпей все еще воевал с царями в Понте и в Армении, и в Риме не было войска, способного противостоять этим любителям новшеств. А у них был главой человек отважный, предприимчивый и по характеру своему готовый на все - Луций Каталина. Помимо других многочисленных и важных преступлений, его обвиняли в сожительстве с собственной дочерью и в убийстве брата. Опасаясь суда над собою за это дело, он убедил Суллу вписать убитого как еще живого в число тех, кто должен был умереть. Избрав его своим главою, злоумышленники дали друг другу клятву верности, причем заклали над жертвенником человека и вкусили его мяса. Значительная часть городской молодежи была развращена Каталиной; он постоянно ублажал их всякими удовольствиями, попойками, даже доставлял им любовниц и, не скупясь, давал необходимые для всего этого средства.
К отпадению была подготовлена вся Этрурия и значительная часть Цизальпинской Галлии. Вследствие неестественного распределения богатств над Римом нависла грозная опасность переворота: люди самые известные и знатные обнищали, разорившись на зрелищах, пирах, на постройках, на тратах, связанных с властолюбивыми стремлениями, а богатства их стеклись к людям низкого звания и рода. При таком положении дел нужно было немного, чтобы было нарушено равновесие, и всякий отважный человек мог подорвать государственный строй, уже сам по себе нездоровый.
Однако Каталина, желая иметь твердую опору, стал домогаться консульства, причем сильно надеялся на то, что будет править совместно с Гаем Антонием, который сам по себе как правитель не был способен ни на очень хорошее, ни на очень дурное, но мог бы усилить могущество того, кто вел бы его за собой. Лучшие граждане, предвидя это заранее, выдвинули кандидатуру Цицерона, а так как народ отнесся к ней благосклонно, кандидатура Каталины отпала, а Цицерон и Гай Антоний были избраны, несмотря на то, что из кандидатов один лишь Цицерон и был сыном всадника, а не сенатора.
Замыслы Каталины для большинства еще были неизвестны. Цицерону вместе с консульством досталась вся сложность обстановки перед борьбой, ибо, с одной стороны, те, которым законы Суллы препятствовали занимать магистратуры - а таких было немало и они не были слабы, - добиваясь своего, возбуждали народ, и хотя в их речах, направленных против тирании Суллы, было много верного и справедливого, но они расшатывали государственный строй не вовремя и не считаясь с обстоятельствами. А с другой стороны, по тем же самым основаниям вносили законопроекты и народные трибуны, предлагая учредить децемвират с неограниченными полномочиями; децемвирам, имеющим неограниченную власть над всей Италией, над всей Сирией и над всем, что было присоединено к Риму в последнее время благодаря Помпею, предоставлялось право продавать государственные имущества, выносить приговоры, кого найдут нужным подвергать изгнанию, заселять города колонистами, брать деньги из казны, содержат и набирать войска по мере надобности. Поэтому такому закону сочувствовали и некоторые из видных людей, в первую же очередь Гай Антоний, соправитель Цицерона, рассчитывавший попасть в число десяти. Мэжно было полагать, что зная о перевороте, подготовленном Каталиной, он не был настроен к нему враждебно, будучи обременен долгами. Вот это больше всего и пугало лучших граждан. Стараясь прежде всего привлечь Антония, Цицерон постановил передать ему в управление провинцию Македонию, а от предлагаемой ему самому Галлии отказался и этим склонил Антония на свою сторону, который теперь должен был, как наемный актер, вторить ему во всех государственных делах. И вот, когда Антоний сделался покорным и послушным, Цицерон уже с большей смелостью стал противодействовать заговорщикам, а именно, выступив в сенате против закона о децемвирах, он так смутил своей речью тех, кто его предлагал, что они ничего не смогли ему возразить. Затем, когда они вторично принялись за то же и, подготовившись, вызвали консулов в народное собрание, Цицерон, нимало не смутившись, пригласил сенат следовать за собой и, выступив перед народом, убедил его отвергнуть этот закон и даже заставил трибунов, побежденных столь блестящим красноречием, отказаться и от него и от всех прочих замыслов. Поистине, человек этот лучше всех сумел показать римлянам, сколько привлекательности может придать правому делу красноречие; он показал, что правда непреоборима, если ее высказывают умело, и что хорошему государственному деятелю надлежит предпочитать правое дело угодному толпе, а речью скрашивать горечь полезного. Побеждающая сила его слова одержала верх в следующем случае, произошедшем из-за мест в театре во время его консульства. До сих пор всадники сидели в театре вперемежку с толпой и смотрели представление вместе с народом, но трибун Марк Отон первый решил оказать честь всадникам, отделив их от прочих граждан и предоставив им особое место, которое они сохраняют за собой и поныне. Народ же принял это как бесчестие для себя и, когда в театре появился Отон, стал свистать, всадники же горячо приветствовали его рукоплесканиями. Народ усилил свист, те - свои аплодисменты, а затем стороны, обратившись друг против друга, перешли к перебранке, так что в театре начался беспорядок. Но после того как Цицерон, уведомленный об этом, явился в театр и, вызвав народ к храму Беллоны, упреками и убеждением заставил всех по возвращении в театр громко рукоплескать Отону и оказывать ему уважение и почет, соревнуясь со всадниками.
Но группа собравшихся вокруг Катилины заговорщиков, притаившаяся было в страхе, снова ободрилась; они начали сходиться вместе и призывали друг друга смелее приняться за дело до того, как явится Помпей, уже возвращавшийся, как было слышно, со своим войском. Каталину же подстрекали главным образом ветераны Суллы; они осели по всей Италии, большинство же их, в том числе самые боеспособные, расселилось по этрусским городам; все они снова стали мечтать о грабежах и расхищении готовых богатств. Имея предводителем Манлия, человека из числа особенно прославившихся в походах Суллы, они примкнули к Каталине и явились в Рим, чтобы поддержать его кандидатуру на выборах; Каталина снова домогался консульства, решив убить Цицерона в суматохе во время комиций. Казалось, и божество землетрясениями, громовыми ударами и призраками предостерегало людей от того, что происходило, а то, что говорили люди, хоть и было справедливо, еще не могло быть использовано как улики против человека знатного и столь влиятельного, каким был Каталина. Поэтому Цицерон, отсрочив день выборов, вызвал Каталину в сенат и допросил его обо всем, что о нем говорили. Каталина же, полагая, что и в сенате многие стремятся к новым порядкам, и вместе с тем желая показать себя перед своими сообщниками, резко ответил Цицерону; "Имея перед собою два тела, одно истощенное и гибнущее, но с головой, а другое без головы, но сильное и большое, что же ужасного делаю я, если я сам приставляю к последнему голову?" После этих намеков на сенат и народ Цицерон еще более испугался, так что от дому до Марсова поля, его одетого в панцирь, провожали все влиятельные люди и многие из молодежи. Сам он, спуская тогу с плеч, намеренно выставлял наружу часть панциря, дабы показать, в какой опасности он находится. Народ, негодуя, стал собираться вокруг него, и, в конце концов, приступив к голосованию, вторично отверг Каталину, а выбрал в консулы Силана и Мурену.
Вскоре после этого, когда к Каталине уже стали сходиться и создавать войско бывшие в Этрурии приверженцы его и близок был день, назначенный для нападения, к дому Цицерона около полуночи явились первейшие среди римлян и влиятельнейшие люди - Марк Красс, Марк Марцелл и Сципион Метелл. Постучавшись в двери и вызвав привратника, они приказали разбудить Цицерона и сказать ему об их приходе. Дело в том, что Крассу после ужина привратник подал принесенные каким-то неизвестным человеком письма. Письма, адресованные другим лицам, были подписаны, и одно лишь, предназначавшееся Крассу, было без подписи. Красс прочитал одно это письмо и, так как в нем говорилось, что Каталина готовит великое кровопролитие, и давался совет тайно уйти из города, он остальных писем распечатывать не стал, а тотчас же явился к Цицерону, пораженный грозившей опасностью, а быть может, желая освободиться от обвинений в дружбе с Каталиной. Итак, посовещавшись с ними, Цицерон на рассвете следующего дня собрал сенат, передал принесенные с собою письма тем, на чье имя они были присланы, и предложил прочесть их вслух. Во всех без различия говорилось о заговоре. А когда пришло известие от бывшего претора Квинта Аррия, извещавшего, что в Этрурии готовится войско, и другое - о том, что Манлий бродит по окрестностям этрусских городов, все время ожидая новостей из Рима, сенат постановил вверить республику консулам, с тем, чтобы они поступали по своему усмотрению в целях спасения государства. Исстари велось, что сенат поступал так не часто, но лишь под угрозой большой опасности.
Получив эту власть, Цицерон внешние дела всецело доверил Квинту Метеллу, управление же городом взял в свои руки и каждый день выходил, охраняемый таким множеством людей, что занимал значительную часть форума, когда вводил туда за собой своих провожатых. Со своей стороны, Каталина, не будучи уже в состоянии терпеть дальнейшее промедление, решил сам ускользнуть к Манлию и его войску, а Марцию и Цетегу приказал, захватив мечи, явиться поутру к дверям Цицерона как бы для приветствия и, напав, умертвить его. Об этом известила Цицерона Фульвия, женщина знатного рода, придя к нему ночью, и увещевала его остерегаться Цетега. А те явились на рассвете и, недопущенные в дом, стали спорить и подняли такой шум, что навлекли на себя еще большие подозрения. Цицерон же, выйдя из дому, созвал сенат в храм Юпитера Остановителя, которого римляне называют Статором; храм этот построен у начала священной дороги, подымающейся на Палатин. Когда сюда пришел вместе с другими и Катилина, как бы для того чтобы оправдаться, то никто из сенаторов не остался сидеть вместе с ним - все они отошли от его скамьи. Когда он начал говорить, его стали шумно прерывать, и, наконец, Цицерон, поднявшись с места, приказал ему удалиться из города: "Раз я, - сказал он, - действую словом, а ты оружием, между нами должна быть стена". Катилина, тотчас же выступив во главе 300 вооруженных людей из города, окруженный, словно военачальник, ликторами с секирами и военными значками, двинулся к Манлию. Собрав затем 20 тысяч войска, он стал обходить города, склонял их на свою сторону и призывал к восстанию. И когда дело дошло, таким образом, до открытой войны, для борьбы с Катилиной был послан Антоний.
Совращенных Катилиной людей, оставшихся в городе, собрал и ободрил Корнелий Лентул, по прозвищу Сура, человек знатного рода, но дурной жизни, раньше изгнанный за распутное поведение из сената, а теперь вторично занимавший должность претора, как это было обычно для лиц, желающих вернуть себе сенаторское звание. Исполняя во время Суллы должность квестора, он растратил большие суммы государственных денег. А когда разгневанный Сулла в сенате потребовал у него отчета, тот выступил, приняв самый беспечный и небрежный вид, и заявил, что отчета не даст, а выставит икру ноги: так обычно делают мальчики, когда проигрывают в мяч. Поэтому-то он и прозван Сурой, так как римляне словом "сура" называют икру ноги. Привлеченный к ответственности в другой раз, он подкупил некоторых из судей и, будучи оправдан большинством двух лишь голосов, сказал, что взятка, данная им одному из судей, оказалась лишней тратой: с него было бы достаточно, если б он был оправдан большинством только одного голоса. Человека этого, бывшего уже от природы таким и возбужденного к тому же Катилиной, окончательно совратили пустыми надеждами лжепрорицатели и шарлатаны, читая ему выдуманные пророчества, якобы взятые из Сивиллиных книг, где говорится, что судьбою назначено трем Корнелиям единовластно править в Риме; из них двое уже исполнили волю судеб - Цинна и Сулла, и теперь, ему, оставшемуся третьему Корнелию, божество готовит монархию, которую он должен принять, не упуская, подобно Каталине, из-за промедлений, благоприятного случая.
Итак, Лентул строил не ничтожные какие-либо мелочные планы, а хотел истребить весь сенат и кого окажется возможным из прочих граждан, а самый город сжечь и никого не щадить, кроме детей Помпея: их намерен он был похитить, держать при себе и оберегать как заложников, которые обеспечат ему примирение с Помпеем: повсюду уже шли упорные слухи о возвращении последнего из его большого похода. Для нападения была назначена одна из ночей праздника Сатурналий. Мечи, паклю и серу заговорщики спрятали, снеся все это в дом Цетега. Выбрав сто человек, они разделили город на столько же частей, чтобы каждый поджигал свою часть города и чтобы город запылал одновременно со всех сторон. Другие же должны были заградить водопроводы и убивать тех, кто приходил бы за водой.
В то время как делались эти приготовления, в Риме находились двое послов от аллоброгов, народа, угнетенного и тяготившегося римским владычеством. Лентул с товарищами, полагая, что послы могут пригодиться для побуждения Галлии к восстанию и отпадению от Рима, включил их в число своих сообщников. Им передали письма для их сената, в которых обещали аллоброгам независимость, и другие для Катилины, чтобы он сейчас же даровал свободу рабам и спешил в Рим. Они послали вместе с аллоброгами к Каталине некоего Тита, родом кротонца, которому поручено было нести письма. Все, что делали эти подозрительные люди, много раз собиравшиеся вместе за вином и в обществе женщин, сразу становилось известным Цицерону, действовавшему с трезвой обдуманностью и во всем отлично разбиравшемуся; у него в распоряжении было множество людей, наблюдавших за тем, что творилось вокруг, и помогавших ему в слежке, он пользовался доверием также тех людей, которые считались участниками заговора. При тайном содействии тех же аллоброгов он устроил ночью засаду и задержал кротонца с его письмами.
Собрав на рассвете следующего дня сенат в храме Согласия, он ознакомил присутствующих с содержанием писем и выслушал свидетелей. Юний Силан показал, что некоторые люди слышали, как Цетег говорил, что предстоит убийство трех консулов и четырех преторов. Известие в этом же роде передал и бывший консул Пизон, а Гай Сульпиций, один из преторов, посланный в дом Цетега, нашел там много метательного и другого оружия, особенно же много только что отточенных мечей и кинжалов. В конце концов, после того как сенат постановил обещать кротонцу безнаказанность в случае, если он все откроет, Лентул был изобличен и отрекся от власти (ибо он был тогда претором), снял с себя в сенате свою окаймленную пурпуром тогу и заменил ее приличествовавшей его несчастию одеждой. Как он, так и сообщники его были переданы преторам для содержания их под домашним арестом.
Наступил уже вечер, и народ в ожидании толпился у входа, когда Цицерон вышел из сената. Обратясь к гражданам, он рассказал, в чем дело, а затем в сопровождении толпы направился к дому жившего с ним по соседству друга - собственный его дом заняли женщины, справлявшие там таинственными священнодействиями праздник в честь богини, которую римляне называют Доброй, а греки женской богиней: ей ежегодно приносятся жертвы в доме консула женой его или матерью в присутствии дев-весталок. Войдя в дом с немногими сопровождавшими, Цицерон стал обдумывать, как поступить ему с теми людьми. Применить к ним высшую меру наказания, соответствующую столь великим преступлениям, он остерегался и не решался на это, с одной стороны, из врожденного человеколюбия, а с другой - опасаясь, как бы не показалось, что он злоупотребил своей властью, сурово расправившись с людьми знатного происхождения и имевшими в городе влиятельных друзей. Поступить же с ними мягче мешал страх перед угрожавшей с их стороны опасностью. Ибо, подвергшись каре, более легкой, чем смертная казнь, они загорятся еще большей решимостью, соединив свою исконную порочность с новым приливом озлобления, а сам он, и без того не слывущий в народе человеком очень мужественным, покажется малодушным и слабым.
В то время как Цицерон терзался этими сомнениями, женщины, совершавшие жертвоприношения, увидели знамение: когда огонь, казалось, уже совсем затухал, алтарь выбросил из пепла и сожженной коры большое и яркое пламя; женщины перепугались, а весталки велели жене Цицерона Теренции немедля отправиться к мужу и сказать ему, чтобы он делал то, что считает нужным для блага государства, так как богиня даровала яркий свет, предвещающий ему благополучие и славу. Теренция (а это была и в других случаях женщина отнюдь не кроткая и не робкая по природе, но отличавшаяся честолюбием и, по признанию самого Цицерона, больше входившая в его заботы о государственных делах, чем делившаяся с ним домашними заботами) не только передала ему это, но и сама постаралась восстановить его против заключенных. То же делали и Квинт, брат Цицерона, и один из его товарищей по занятиям философией, Публий Нигидий, с которым он всегда советовался при решении многих важных государственных вопросов. Когда на следующий день в сенате был поставлен на обсуждение вопрос о наказании заговорщиков и Силана первого спросили, что он об этом думает, тот сказал, что их следует отвести в тюрьму и применить высшую кару. Все один за другим присоединялись к этому мнению, пока не настал черед Гая Цезаря, который позже стал диктатором. Будучи тогда еще молод и на заре предстоящего величия, он своими замыслами и действиями уже вступил на тот путь, следуя которому заменил римскую республику монархией. От других он умел скрывать это, но в Цицероне много раз возбуждал подозрения, хотя и не выдавал себя ничем, что могло бы послужить уликой. Некоторые даже говорили, что однажды его чуть не уличили, но ему удалось вывернуться. Другие же говорят, что. Цицерон умышленно оставил донос на Цезаря без внимания и без последствий, страшась его влияния и друзей, т. к. каждому было ясно, что скорее заговорщики будут прощены из-за Цезаря, чем Цезарь наказан из-за них.
И вот, когда очередь дошла до него, Цезарь, встав с места, высказался за то, чтобы арестованных не казнить, а обратив их имущество в государственную собственность, самих удалить из города, туда, куда сочтет нужным Цицерон и держать их там скованными под стражей, пока не будет побежден Каталина. Этому разумному мнению, высказанному с величайшей убедительностью, не малый вес придал и Цицерон: он развил обе точки зрения, соглашаясь с первой из них, и с тем, что сказал Цезарь. Да и все друзья, полагая, что предложение Цезаря соответствует интересам Цицерона (ибо он меньше подвергнется обвинениям, если не казнит тех людей), склонились на сторону этого второго мнения, так что и Силан передумал и взял обратно свои слова, заявив, что он за смертную казнь не стоял, ибо для римского сенатора высшая кара - это тюрьма, Когда это мнение было высказано, первым против него восстал Лутаций Катул, а вслед за тем его поддержал и Катон: обратив всю силу своего красноречия на усиление подозрений против Цезаря, он наполнил гневом сердца сенаторов, и обвиняемым был вынесен смертный приговор. Тогда Цезарь выступил против конфискации имуществ, считая несправедливым, чтобы сенат, отвергнув все, что было гуманного в его, Цезаря, предложении, использовал лишь самую жестокую его часть. А так как на конфискации многие настаивали, он обратился к народным трибунам; последние не вступились, но тут Цицерон сам пошел на уступки и отказался от конфискации.
Вслед за тем он отправился вместе с сенаторами к арестованным; они находились все в разных местах, каждый под стражей у одного из преторов. Забрав первым Лентула с Палатина, он повел его по Священной дороге и через середину форума, окруженный кольцом охранявших его высших должностных лиц, между тем как народ следовал за ним в немом ужасе от совершавшегося; в особенности же была поражена изумлением и страхом молодежь, которой представлялось, что их посвящают в какой-то древний аристократический обряд. Пройдя через форум, Цицерон подошел к тюрьме и передал Лентула палачу с приказанием казнить его; приведя затем Цетега и всех остальных, по очереди, он так же предал их смерти. Заметив же еще многих членов заговора, столпившихся на форуме в неведении о происшедшем и ожидавших ночи в предположении, что арестованные еще живы и могут быть освобождены, он громко крикнул им: "Они прожили". Так говорят римляне об умерших, когда не хотят произносить этих зловещих слов.
Был уже вечер, и Цицерон направился через площадь домой, но уже не молчаливые и строгие спутники сопровождали его, а его встречали кликами и рукоплесканиями, его громко называли восстановителем и спасителем отечества, многочисленные огни освещали улицы; у дверей все ставили светильники и факелы. А женщины освещали его путь с крыш в знак почета, глядя как он в сопровождении знатнейших людей с великим торжеством возвращается домой. Почти все, кто шел рядом с ним, завершили великие войны, въезжали в город триумфаторами, присоединили к Риму немало земель и морей, но, шествуя с Цицероном, в одно слово говорили, что многим полководцам народ римский обязан благодарностью за богатства, военную добычу и за свое могущество, но за безопасность и спасение - одному только Цицерону, отвратившему от страны столь великую и грозную опасность. Ибо не то казалось достойным удивления, что он помешал осуществлению плана и покарал исполнителей, а то, что самый обширный по замыслу из всех когда-либо бывших мятежей был им подавлен, с помощью наименее бедственных мер, без волнений и смут; стекшиеся к Катилине люди, лишь только узнали о том, что случилось с Лентулом и Цетегом, покинули его и разбежались, а сам он во главе оставшихся при нем вступил в битву с Антонием и погиб; отряд же его был уничтожен.
Однако были люди, готовые хулить действия Цицерона и вредить ему. Имели они и вождей из числа выбранных на следующий год магистратов: претора Цезаря и народных трибунов Метелла и Бестию. Приняв власть в то время, как до окончания полномочий Цицерона оставалось лишь несколько дней, они не позволили ему выступить перед народом и, поставив на ростральные трибуны скамьи, не пускали его туда и не давали возможности говорить; единственное, что они ему предложили, - если он захочет, выступить для клятвенного отречения от должности. Под этим условием и выступил Цицерон как бы для присяги и, когда вокруг него водворилась тишина, он произнес клятву, но не ту которую установили предки, а свою особенную, еще неслыханную: поклялся он в том, что спас отечество и сохранил в полной неприкосновенности господство Рима. И весь народ единодушно повторил за ним его клятву. Цезарь же и народные трибуны еще более ожесточились после этого и готовили Цицерону новые тревоги: они внесли закон, согласно которому Помпей с войском призывался в Рим с целью положить конец властвованию Цицерона. Но в это время очень помог Цицерону и всему государству Катон: он был тогда народным трибуном и противился постановлениям своих товарищей, будучи облечен равной с ними властью, но пользуясь большей славой. Легко разрешив все затруднения, он так возвеличил в своей речи перед народом консульство Цицерона, что народ постановил оказать последнему еще небывалые почести и приветствовать его как отца отечества. Насколько известно, Цицерону первому досталась честь этого имени, которое Катон дал ему в народном собрании.