история







разделы



предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава пятая Верховный уголовный суд

17 мая. - Алексеевский равелин. - Духовные утешители. - Рождение сына. - К. И. Бистром. - Два столба. - Объявление приговора. - Лабораторный бастион. - 13 июля. - Исполнение приговора. - Пестель. - Рылеев. - Муравьев-Апостол. - Бестужев-Рюмин. - Каховский. - Соединенные славяне. - Примечания. - Вывод о комиссии и суде. - Что скажут правнуки. - Я. И. Ростовцев

Мая 17-го было необыкновенное движение в коридоре Кронверкской куртины; беспрестанно уводили и приводили арестантов. Многие из них незнакомым мне голосом, проходя мимо дверей моих, приветствовали по номеру: «Bon jour 13; voire sante 13; portez vous bien 13» (Здравствуйте, 13; ваше здоровье, 13; как себя чувствуете, 13! (фр.)). После обеда Соколов сообщил мне, что только часть арестантов водят в комитет, где они подписывают какие-то бумаги и немедленно возвращаются. «А как ты думаешь: к лучшему или к худшему для тех, Которых водят туда?» -«Бог весть!» -«Кажись, что тем будет легче, которых оставляют в покое». В беспокойном ожидании, наконец, уснул, как вдруг бряцанье ключей и замков, стук задвижки меня подняли. Плац-адъютант пригласил идти с ним в комитет; час был пятый после обеда. В воздухе пахло цветущею сиренью; птицы порхали и щебетали в комендантском саду, где они сосредоточились поневоле, потому что вокруг все холодные каменные стены, прижатые с трех сторон Невою. Меня повели чрез комнату писцов, не с завязанными глазами и не в прежнюю залу комиссии, но вправо, в другую залу, где за письменным столом заседали Бенкендорф и сенатор Баранов. Мне подали написанные мною ответы на вопросы Следственной комиссии и спросили: «Ваша ли это рукопись? - добровольны ли ваши ответы - не имеете ли чего прибавить особенного?» На первые два вопроса ответил утвердительно, третий я отвергнул; тогда велели мне подписать бумаги, что они написаны мною без всякого приневоливания. В чертах лица Бенкендорфа я мог прочесть, что мне несдобровать. Сенатор Баранов не был членом Следственной комиссии, но как влиятельный сенатор и как член Верховного уголовного суда был назначен удостовериться в подлинности письменных показаний; следовательно, выбор жертв был сделан окончательно до суда, оставалось только соблюсти внешнюю формальность и распределить нас по разрядам. Между тем как в этих письменных показаниях Пестель, Рылеев, Сергей Муравьев-Апостол, Юшневский, Бестужев, Штейнгель и другие откровенно исповедовали свои убеждения, свою любовь к Отечеству и открыли все злоупотребления и средства к исправлению - большинство подсудимых отговаривалось от принятого участия или отрекалось от первых своих показаний не из школьной боязни или из раскаяния, а просто по ясной причине тайного суда или тайной канцелярии и по совершенной бесполезности метать бисером при такой обстановке, где увеличили бы наказание для себя, без всякой пользы для других. Люди, сведущие с порядком такого судопроизводства, поймут дело легко. Знаменательное и чудное совпадение дней и месяцев в различных годах по одному и тому же делу. Я составил краткие очерки или таблицы моих записок в 1828, 1829, 1830 годах, начал писать их подробно в сороковых годах и снова переписал и дополнил их с наступлением 1866 года. Читатели видели порядок судоустройства и судопроизводства 17 мая 1826 года, - помните же с благодарностью 17 мая 1866 года - день, в который в том же Петербурге начались действия новых судебных учреждений. Прощай, старинная юридическая практика, прощай, «слово и дело», и если даже старинные практиканты займут места в новых судах, то уже не могут быть опасными при гласности заседании, при решении уголовных дел присяжными, при публичности обвинения и защиты, при коих каждый присутствующий имеет право следить за ходом правосудия.

На обратном пути в каземат я с жадностью глотал душистый майский воздух; подле забора сада сорвал свежей травки, прибавил шагу в темницу, чтобы не разнежиться. Я целовал эту траву, и попадись мне дерево, я обнял бы его, как друга. С 17 мая движения в нашей Кронверкской куртине стали реже и тише: перестали звать в комиссию для очных ставок. Обычные посещения плац-майора и плац-адъютантов, приход сторожа с пищею нарушали глубокую тишину, прерываемую в отдельных номерах где песнью, где декламацией, где вздохом. Один из арестантов, М. А. Фонвизин, сколько ни старался, но не мог перенести затворничества; хотя духом он бодрствовал, но нервы не сносили такого состояния, и, наконец, приказано было, чтобы не запирали его дверей ни задвижкою, ни замками, а чтобы часовой стоял в его номере. Не было средств переписываться друг с другом. Перья и бумагу по счету давали только для ответов в комиссию, да и не было таких сторожей, которые согласились бы передавать записки. Особенное было содержание тех 16 товарищей, которые сидели в тайном отделении крепости, в Алексеевском равелине, где главным надзирателем был особый гражданский чиновник. Пред окнами, в близком расстоянии от них, стояла высокая каменная стена, а внутри равелина, где не было ни одного окна в здании, стояло несколько деревьев кленовых в тесном треугольном пространстве, куда изредка по очереди приводили их поодиночке, чтобы подышать свежим воздухом. Тут Рылеев сорвал кленовые листья и, за неимением бумаги, написал:

Мне тошно здесь, как на чужбине, 
Когда я сброшу жизнь мою? 
Кто даст мне крыле голубине, 
Да полечу и почию! 
Весь мир как смрадная могила! 
Душа из тела рвется вон. 
Творец! ты мне прибежище и сила, 
Вонми мой вопль, услышь мой стон! 
Проникни на мое моленье, 
Вонми смирению души, 
Пошли друзьям моим спасенье, 
А мне даруй грехов прощенье 
И дух от тела разреши!

Е. П. Оболенский таким же средством нашел случай писать ему и на кленовых же листьях получил следующий ответ:

О милый друг! как внятен голос твой,
Как утешителен и сладок;
Он возвратил душе моей покой
И мысли смутные привел в порядок.
Спасителю, сей истине верховной,
Мы подчинить от всей души должны
И мир вещественный и мир духовный.
Для смертного ужасен подвиг сей -
Но он к бессмертию стезя прямая:
И, благовествуя, речет о ней
Сама нам истина святая:
Блажен, кого отец мой изберет,
Кто истины здесь будет проповедник:
Тому венец, того блаженство ждет,
Тот царствия небесного наследник.
Как радостно, о друг любезный мой,
Внимаю я столь сладкому глаголу.
И, как орел, на небо рвусь душой,
Но плотью увлекаюсь долу.
Блажен, кто ведает, что бог един,
И мир, и истина, и благо наше.
Блажен, чей дух над плотью властелин,
Кто твердо шествует к Христовой чаше.
Прямой мудрец! он жребий свой вознес,
Он предпочел небесное земному;
И, как Петра, ведет его Христос
По треволнению мирскому.
Душою чист и сердцем прав,
Пред кончиною - сподвижник постоянный,
Как Моисей с горы Навав,
Узрит он край обетованный.

По временам по особенному желанию арестантов навещали нас служители церкви: православных - казанский протоиерей Петр Ник<олаевич> Мысловский, протестантов и лютеран - Анненской церкви пастор Рейнбот. Оба отличнейшие витии с благообразною наружностью; беседа их была умна, назидательна и занимательна, иногда отклонялась она от предмета духовного и переходила к политическому. Представляя гибельные последствия от либеральных идей и от насильственных переворотов, они, как везде было тогда принято, ссылались на Францию, припоминая все совершившиеся там ужасы в конце прошедшего столетия, и выводили, что она, после многих искушений и страданий, опять прибегла поневоле к королю и довольствуется Людовиком XVIII. Так, но они забывали, что Франция стала счастливее и богаче, нежели как была прежде, и что народ приобрел права, коих прежде не имел. Вероятно, имели они причину выпустить из виду примеры Швейцарии, Голландии, Англии, Америки, имевших гораздо прежде Франции свои перевороты, борьбы политические и религиозные, после коих обитатели этих стран созрели к быту лучшему. Без сомнения, гораздо счастливее были бы те народы, которые, не прибегая к насильственным мерам, к возмущениям и восстаниям, имели бы правителей, совестливо старающихся не о собственной своей власти или славе, но об истинном благе народа. Это благо не может продолжительно существовать без права, без закона, одинаково равного для всех, избавляющего всех от причуд самых умных и великодушных правителей.

С половины июня имел я беспокойства о жене моей; наступило время ее разрешения. Пение мое ежедневное умолкло. Фейерверкер Соколов и сторож Шибаев часто осведомлялись, не болен ли я? Сон мой сократился, а сновидения представляли мне жену больную, зовущую меня на помощь, одним словом, вера будто ослабела. И в каземате случилось, как обыкновенно замечено, что везде хорошие вести доходят медленно, опаздывают, между тем как худые, горестные долетают скоро. Бог дал мне первого сына 19 июня; в тот же день жена писала мне две строчки, но я получил их только 21-го вечером. Я радовался за нее, она перестала быть одинокою. Заочно в молитвах благословлял сына и просил, чтобы отец небесный заменил ему отца временного. Тогда я не имел надежды на свидание с сыном и ожидал ежедневно решения моей участи. По-прежнему опять напевал я песни, а на полу все глубже и глубже выдалбливались ямки от беспрестанных поворотов ноги.

Сторож Шибаев с каждым днем становился словоохотнее; за ранами он числился в гвардейской инвалидной бригаде и рассказывал о славных походах л.-гв. Егерского полка. Он с такою непритворною любовью отзывался о бывшем полковом командире своем, К. И. Бистроме, или Быстрове, как называли его солдаты, что растрогал меня совершенно, когда уверял, что каждый день, поминая родителей своих в молитве, он также молился за Бистрома. Зато и генерал этот, герой, любил солдат, как отец своих детей. Бывало, он едет в отпуск в Черковицы на две недели и по возвращении, приветствуя батальон в строю из Гвардейского корпуса, прослезится от радости свидания, хотя разлука продолжалась несколько дней. Он все делил с солдатами: и жизнь и копейку. Когда 14 декабря большая часть Московского полка осталась в казармах в нерешимости и уже трудно было удержать их, то Бистром послал туда л.-гв. Егерского полка унтер-офицера Гурова, который спас ему жизнь в битве под Лейпцигом, чтобы возвестить им прибытие свое в казармы. Он только что показался им и сказал краткое солдатское слово, как все подчинились ему, выстроились и выступили в порядке, чтобы на площади Сенатской занять ночной караул. Храбрый Бистром, идол солдат, не был назначен генерал-адъютантом, между тем как дюжина генералов гораздо ниже его были удостоены этим отличием. С лишком два месяца все подозревали его тайным причастником восстания или, по крайней мере, в том, что он знал о приготовлениях к 14 декабря, потому что большая часть его адъютантов были замешаны в этом деле, а старший из них был главным зачинщиком и начальствовал над восставшими солдатами. Когда Следственная комиссия убедилась в его неприкосновенности к этому делу, тогда государь пожаловал ему аксельбанты, самую лестную награду в царствование Александра I.

Июля 12-го поутру заметил я на Кронверкском валу против моего окна работающих плотников, - не понимал, что они строят из бревен на крепостном валу. Часто посматривал я в окно. Раз увидел на том же месте генерал-адъютанта в шляпе с бледным султаном в сопровождении адъютанта. Около полудня на том самом месте то подымали, то опускали два столба, после не видно было ни одного человека, а только бревна, обтесанные брусья лежали на валу. После обеда в 4 часа плац-адъютант Николаев пригласил меня в комитет; я собрался туда с стесненным сердцем, предполагая, что опять будет очная ставка или новый допрос. Можно себе представить, как я был обрадован в комендантском доме, когда увидел несколько комнат сряду, наполненных моими соузниками, и с каким восхищением обнял знакомых товарищей. Мне сказали, что нас собрали для объявления нам приговора. Некоторых из товарищей искал я напрасно: или их совсем тут не было, или они состояли в высших разрядах и уже были потребованы к вы-слушанию приговора. В двух комнатах, ближайших к зале присутствия, были собраны осужденные по разрядам, - так что когда 1-й вступил з присутствие, то 2-й разряд занял место его, а на место 2-го собрался 3-й разряд, - так следовали все разряды один после другого, а по прочтении приговора выходили также по разрядам в другую дверь анфилады комнат, и каждый разряд отдельно был размещен по крепостным нумерам, но не по прежним местам, а по порядку по числу лиц, составляющих разряд. Я принадлежал к 5-му разряду, всех было 12. С полчаса имели времени расспрашивать друг друга и утешать себя взаимно. Настала очередь моему разряду явиться в присутствие. Конвой с ружьями стоял у всех дверей.

Н. П. Репин. Акварель Н. Бестужева. 1831 г.
Н. П. Репин. Акварель Н. Бестужева. 1831 г.

Ввели 5-й разряд, состоявший только из пяти человек; мы стали в ряд спиною к окнам. Весь Верховный уголовный суд сидел пред нами за большими столами, расставленными покоем по трем стенам залы. Пред нами, в средине, сидел митрополит с несколькими архиереями; по правую сторону генералы; по левую сенаторы. В числе генералов заметил тотчас Бистрома в слезах; за несколько минут до того он видел осужденного любимого адъютанта своего Е. П. Оболенского; еще несколько лиц из судей военных выражали или участие, или негодование. Из сенаторов что-то многие показались мне непристойно и дерзко любопытными: они наводили на нас не только лорнеты, но и зрительные трубки. Может быть, это было из участия и сострадания: им хотелось хоть видеть один только раз и в последний раз тех осужденных, которых они же осудили, никогда не видев их и никогда не говорив с ними до осуждения. Посреди залы стоял обер-секретарь сената Журавлев и громким внятным голосом прочел наши сентенции. Верховный уголовный суд приговорил наш разряд 10 июля - сослать в каторжную работу на десять лет, а потом на поселение навечно. Император 11 июля смягчил этот приговор товарищам моим Н. П. Репину и М. К. Кюхельбекеру на 8 лет; Бодиско по молодости лет избавил от каторжной работы, заменив ее крепостною работою. М. Н. Глебов и я ожидали, что и нам прочтут какое облегчение, но вместо того Журавлев умолк, и велено было вести нас в казематы. Причину этому исключению, которому из 121 осужденных подверглись только 4, а именно: Н. А. Бестужев 1-й, М. А. Бестужев 3-й, М. Н. Глебов и я, из числа всех осужденных в каторжную работу, и еще весь 8-й разряд, приговоренный на поселение, приписываю, как я, кажется, уже сказал выше, 14 декабрю и особенно ко мне доброму расположению императора, когда он был моим дивизионным начальником. Всякий читатель поймет, что, с моей стороны, никакая злоба личная не могла быть поводом моих поступков. Вся эта процессия и церемония продолжалась несколько часов среди глубочайшей тишины. В 3-м разряде только М. С. Лунин, когда прочли сентенцию и Журавлев особенно расстановочно ударял голосом на последние слова - на поселение в Сибири навечно, - по привычке подтянув свою одежду в шагу, заметил всему присутствию: «Хороша вечность! - мне уже за пятьдесят лет от роду!» - он скончался от апоплексического удара в изгнании в 1845 году: так, почти 20 лет тянулась для него эта вечность. Может быть, что по этому обстоятельству в позднейших сентенциях, по делу Петрашевского, упущено было слово «навечно». Еще в 8-м разряде Н. С. Бобрищев-Пушкин 1-й, при выслушании своего приговора, трижды перекрестился пред присутствием. И. И. Пущину, захотевшему говорить, запретили говорить. Мы были не в суде, не пред судьями; тут нечего было и сказать и возражать: было бы то же, что спорить с конвоем или с палачом. Верховный уголовный суд утвержден был 1 июня. Он состоял из членов Государственного совета, правительствующего Сената, святейшего Синода; к ним по воле государя причислены были граф Юрий Головкин, граф Ланжерон, барон Григорий Строганов, генерал Воинов, граф Опперман, граф Ламберт, вице-адмирал Сенявин, Бороздин, Паскевич, Эмануэль, Комаровский, Башуцкий, Закревский, Бистром и тайный советник Кушников. Суд начал заседания в Сенате 15 июня под председательством князя Лопухина, обязанность генерал-прокурора исполнял князь Лобанов-Ростовский, производителем был обер-прокурор Журавлев. Занятия суда продолжались две недели. Суд состоял из 80 членов и выбрал из среды своей комитет для распределения преступников по разрядам; членами комитета были избраны граф П. А. Толстой, Васильчиков, Сперанский, Строганов, Комаровский, Кушников, сенатор Энгель, Д. О. Баранов и граф Кутайсов.

Выходя из комендантского дома, увидел близ ворот и пред домом толпу адъютантов генеральских, полковых и лакеев, собравшихся из любопытства. Пока мы шли пятеро вместе, мудрено ли, что после разлуки и заточения обрадовались свиданию и вели разговор веселый, живой и дружеский?! Это обстоятельство было передано за крепостные стены как доказательство нашего хвастовства или гордого пренебрежения. Меня повели в батальон лабораторный, где заперли в комнату довольно просторную с большим окном, в котором только нижние стекла были выбелены мелом. На стенах увидел нацарапанные имена нескольких арестантов, из которых осужден был один только граф 3. Г. Чернышев. Мне сначала показалось странно находиться в просторной комнате, довольно светлой. В молитве предался во всем всемогущему и вселюбящему господу богу, и ему поручил я все, что было мне дорого и мило, и всех моих ближних по сердцу, и по заповеди, вспоминая слова спасителя на кресте: «Отче! прости им; ибо не знают, что делают». Это совершенно применимо к нашему синедриону. Солнце смеркалось, а все было не темно в июльскую ночь, отчего не мог уснуть, хотя несколько раз ложился на кровать. Зато было просторнее прохаживаться взад и вперед по комнате в девять шагов длины. Плац-адъютант Николаев предупредил меня, что рано поутру придет за мною, что приговор приведен будет в исполнение. Я ожидал немедленного отправления в дальний путь.

Июля 13-го до рассвета вывели меня на площадку крепостную, где уже выстроено было большое каре, в четыре шеренги, из л.-гв. Павловского полка и крепостных артиллеристов. Меня ввели в каре, где было уже несколько человек из моих товарищей и куда беспрестанно вводили других. Я обрадовался свиданию, все обнимались, и знакомые, и незнакомые, искали друзей и приятелей, но тщетно искал я Рылеева; тогда мне сказали, что он, в числе пяти главнейших сообщников, осужден на позорную казнь. Все сообщали друг другу свои сентенции: князь С. Г. Волконский был особенно бодр и разговорчив; Г. С. Батенков грыз щепку и обнаруживал негодование; А. И. Якубович бросил свой белый султан со шляпы и прохаживался один задумчиво и пасмурно; Е. П. Оболенский пополнел в крепости и получил розовые щеки от здоровья; И. И. Пущин, по обыкновению, был весел и заставлял громко хохотать целый собравшийся кружок. Никто не обнаруживал уныния; страдания видны были только на больных: таких было гораздо больше половины. Из моряков не было никого в нашем каре. Вокруг нас за линией солдат прохаживались отдельно генерал-адъютанты Бенкендорф и Левашов и конвойные офицеры. Товарищ мой, полковник П. В. Абрамов, громко звал капитана Польмана, начальника каре, который не откликнулся; тогда Бенкендорф спросил его, что ему надобно. Он изъявил желание передать родному брату своему л.-гв. Павловского полка капитану новые свои золотые эполеты, которые скоро пригодятся ему при производстве в полковники. Бенкендорф охотно согласился и приказал офицеру передать их брату. В этом каре стояли мы с лишком полчаса, оттуда разделили нас на отделения, каждое окружено было многочисленным конвоем. В одном отделении находились офицеры, осужденные из 1-й гвардейской дивизии и Генерального штаба, гвардейских кавалерийских дивизий особо, в другом - офицеры 2-й гвардейской дивизии, саперы и пионеры, в третьем - офицеры армии, в четвертом - служившие в гражданской службе, пятое отделение состояло из моряков и отправлено было в Кронштадт, где исполнен был приговор в присутствии флота. В таких отделениях вывели нас из крепостных ворот на гласис Кронверкской куртины. Спиною к петербургской стороне стояло войско, по одной роте и по одному эскадрону с каждого полка Гвардейского корпуса, с заряженными пушками. На Кронверкском валу видна была виселица, тогда узнал я работу виденных мною плотников из окна моего каземата. Отделения наши стояли в ста саженях расстояния одно от другого, возле каждого отделения пылал костер и стоял палач. По гласису между войском и отделениями разъезжал верхом генерал-адъютант Чернышев, в этот раз без румян. Красивый гнедой конь его с гордою поступью, но без хвоста, был с голой репицей: вероятно, слишком рано утром не успели убрать или плохо убрали седока и коня!

При каждом отделении находился генерал: при нашем 2-м был мой бывший бригадный начальник Е. А. Головин. По старшинству разрядов вызывали нас вперед поодиночке; каждый должен был стать на колени; палач ломал шпагу над головою, сдирал мундир и бросал их в пылающий костер. Став на колени, я сбросил с себя мундир, прежде чем палач мог до меня дотронуться, за что генерал закричал ему: «Дери с него мундир!» Шпаги и сабли были заранее уже подпилены, так что палач без всякого усилия мог их переломить над головою, только с бедным Якубовичем поступил он неосторожно, прикоснувшись его головы, пробитой черкесскою пулею, над правым виском. С И. Д. Якушкина также неосторожно содрали кожу с чела. Последним из нашего отделения был М. И. Пущин, который по приговору был разжалован в рядовые до выслуги без лишения прав дворянства, следовательно, закон запрещал ломать над ним саблю, о чем он заметил генералу, но тому было не до закона и, не выслушав его, приказал и над ним переломить саблю. В огонь вместе с мундирами были брошены и ордена второпях. Процессия эта продолжалась с лишком час; на нас надели полосатые госпитальные халаты и теми же отделениями повели обратно в крепость. Я взял под руку всеми искренно уважаемого, заслуженного полковника моего М. Ф. Митькова, который больной поступил в крепость и здесь еще более расстроил здоровье.

Народу, зрителей было мало, только около входа в крепость пред подъемным мостом толпила сь куча небольшая. Накануне дали знать, что решение будет на Волковом поле. Народ, повсюду любопытный, на этот раз или сам не хотел присутствовать, или было еще слишком рано, или полиция не допустила. Когда нас повели обратно, то на Кронверкском валу виселица еще ждала обреченных жертв - там еще никого не было. Мы обратились в ту сторону, перекрестились, и каждый по-своему просил бога принять с любовью наших товарищей, опередивших нас рвением и отшествием от мира сего. На виселицу и на повешенных народ мог глядеть долго, до позднего вечера, но только издали, потому что она стояла на высоком валу за рвом непроходимым, на месте неприступном. Не знаю, чему приписать причину, что казнь не была совершена на наших глазах, в нашем присутствии, - деликатности ли? или обдуманной осторожности, или неисправности? Конечно, не хотели утаить ее, она должна была служить примером и страшилищем, но все как-то не клеилось одно с другим - с народным духом и с гласностью. Говорили после, что Чернышеву сделано было замечание за то, что казнь была не одновременна с нашей экзекуцией, другие говорили, что перекладина была забыта в мастерской. Меня отвели в прежнюю мою Кронверкскую куртину, но в другой нумер, соседний, в 14-й, в котором Рылеев провел последнюю ночь своей земной жизни. Я вступил туда, как в место освященное; молился за него, за жену его, за дочь Настеньку; тут писал он последнее, всем известное письмо, изуродованное переписчиками. Из оловянной кружки пил я не допитую им воду. Возле меня в 15-м нумере посажен был товарищ мой Н. П. Репин; двойная бревенчатая стена отделяла наши стойла, или казематные кельи. В моем прежнем 13-м нумере наискось против меня сидел в тот день М. А. Назимов; ему, сердечному, суждено было видеть ужасную казнь на валу: до ночи висели тела мертвых, разрешившихся и освободившихся душ бессмертных.

Очевидцы последних часов жизни Павла Ивановича Пестеля, Кондратия Федоровича Рылеева, Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, Михаила Павловича Бестужева-Рюмина, Петра Григорьевича Каховского были протоиерей П. Н. Мысловский, плац-майор Е. М. Подушкин, плац-адъютант Николаев, фейерверкер Соколов и несколько солдат в крепости, а на месте казни находились, кроме названных: петербургский плац-майор А. А. Болдырев, городской полицмейстер гвардейского Генерального штаба штабс-капитан В. Д. Вольховский и еще несколько солдат. Последний день и последнюю ночь 12 июля осужденные на смерть провели в нумерах Кронверкской куртины. П. И. Пестель от начала до конца сохранял необыкновенную твердость духа, без малейшего волнения, в готовности принять и вытерпеть все муки. Образованием своим он был обязан не столько хорошим наставникам и учебным заведениям, сколько отличным способностям своим и великой цели всей жизни. Много лет трудился он над «Русской правдою», которая не многим кому известна от начала до конца, а подлинник в свинцовом ящике, закопанный в мерзлую землю близ деревни Кирнасовки Заикиным и Пушкиным, передан в собственные руки императора, как я уже упомянул выше. При каждой двери квартиры его был приделан колокольчик, так что он всегда успевал прятать свои бумаги от нежданных гостей. Весь труд свой сообщил он сам Алексею Петровичу Юшневскому, бывшему интенданту 2-й армии, мужу большого ума, с самыми строгими правилами нравственности. Отдельные части «Русской правды» сообщал он и посторонним, и П. Д. Киселеву, и многим членам, от которых мог ожидать дельных примечаний или дополнений. Сущность «Русской правды» заключала в себе распределение обширнейшей в мире страны на области и округи по местности и по составу населения, но притом - единство России. Как ныне Финляндия, так могло бы существовать и Царство Польское 1815 года, но никогда не было ни помышления, ни речи, ни сделки об отречении России от Польши; перенесение правительственных мест в Нижний Новгород; освобождение всех крестьян из крепостной зависимости и наделение всех землею в собственность; общинное управление крестьян; гласное судопроизводство с присяжными по делам уголовным; преобразование войска и уменьшение срока обязательной службы. Все собеседники Пестеля безусловно удивлялись его уму положительному и проницательному, дару слова и логическому порядку в изложении мысли. Коротко знавшие и ежедневно видавшие его, когда он был еще адъютантом графа Витгенштейна, сравнивали его голову с конторкою со множеством отделений и выдвижных ящиков: о чем бы ни заговорили, ему стоило только выдвинуть такой ящик и изложить все с величайшею удовлетворительностью. Составитель и редактор отчета, или Донесения Следственной комиссии, собрав материал свой из частных разговоров, показаний, мнений нескольких членов общества, выставляет Пестеля как честолюбца непомерного, думавшего только о собственной своей славе, о своем личном повышении. Кто хочет верно оценить Пестеля, тот должен знать его «Русскую правду». Насчет замечаний о его действиях как полкового командира должно помнить, что они сделаны Майбородою, предателем, который был его казначеем, истратил для себя полковые деньги в Москве, куда послан был для покупки офицерских вещей и казенных, и был великодушно спасен Пестелем от стыда и от суда. Относительно замечания Рылеева, что в Пестеле можно скорее предугадывать Наполеона, чем Вашингтона, то оно было извлечено из частной беседы его после первого знакомства с ним, когда Пестель укорял Северное общество в бездействии и предложил соединить Северное с Южным. В роковую ночь он приобщился св. тайн у пастора Рейнбота, который изъявил ему свою готовность сопутствовать ему до последней минуты; но Пестель благодарил и отказал ему в предложении, заметив, что довольно будет напутствования одного священника русского, что он сам приготовился на все и что у всех христиан спаситель един. Пестель оставался спокойным до последнего мгновения, он никого ни о чем не просил; равнодушно смотрел, как заковали ноги его в железо, и когда под конец надели петлю, когда из-под ног столкнули скамейку, то тело его оставалось в спокойном положении, как будто душа мгновенно отделилась от тела, от земли, где он был оклеветан, где трудился не для себя, где судили его за намерения, за мысли, за слова и просто умертвили. Ссылаюсь на решения и доказательства лучших и опытнейших юристов.

Н. А. Бестужев. Автопортрет. Гуашь. 1825 г.
Н. А. Бестужев. Автопортрет. Гуашь. 1825 г.

Я не пишу биографий моих товарищей и соузников, а только кратко касаюсь последних минут их земной жизни, припоминая главные черты их характера. В моих записках я уже не раз упоминал о Кондратии Федоровиче Рылееве. Вся жизнь его, от самого выпуска из 1-го Кадетского корпуса в конную артиллерию, дышала любовью к отечеству. Прочтите его сочинения - вы повсюду найдете эту любовь, готовую принять все муки адские, лишь бы быть полезным своей стране родной. Читайте думу «Волынский», «Исповедь Наливайки», поэму «Войнаровский» - вы в них услышите и увидите самого Рылеева. Всего теснее и искреннее был он связан с Оболенским и с Николаем и Александром Бестужевыми; двое первых написали биографию Рылеева, мне остается только досказать, что он в досужие часы от дел Американской торговой компании, коей он был секретарем, хаживал в губернское правление; вызывался хлопотать за людей безграмотных, бедных или притесненных, так что в последние годы все такие просители хорошо его знали. Я уже доказал, как он безусловно и охотно жертвовал собою при восстании 14 декабря; он предвидел неудачу, но хотел явного восстания, явного требования прав, в полном убеждении, что иначе народу не получить того, что ему следует. Он был душою этой попытки; с радостью принимал он на себя всю ответственность; сам просил императора и комиссию и комитет, чтобы его не щадили, но чтобы облегчили участь товарищей его, о чем даже упоминается и в Донесении Следственной комиссии. Только не знаю, откуда редактор Донесения почерпнул, что будто бы Рылеев сам не являлся на Сенатскую площадь, когда я сам видел его там; но ему незачем было долго там оставаться, потому что он деятельнее всех других собирал силы со всех сторон: ездил по всем казармам, по караулам, искал отдельных лиц, не явившихся к сборному месту. Он только не мог принять начальства над войском, не полагаясь на свое уменье распорядиться и еще накануне избрав для себя обязанность рядового. В каземате в последнюю ночь получил он позволение писать к жене своей; он начал, отрывался от письма, молился, продолжал писать. С рассветом вошел к нему плац-майор со сторожем, с кандалами и объявил, что через полчаса надо идти: он сел дописать письмо, просил, чтобы между тем надевали железы на ноги. Соколов был поражен его спокойным видом и голосом. Он съел кусочек булки, запил водою, благословил тюремщика, благословил во все стороны соотчичей, и друга и недруга, и сказал: «Я готов идти!» В 12-м нумере Кронверкской куртины заключен был накануне казни Сергей Иванович Муравьев-Апостол 2-й. Его пламенная душа, его крепкая и чистейшая вера еще задолго до роковой минуты внушали протоиерею П. Н. Мысловскому такое глубокое почитание, что он часто и многим повторял: «Когда вступаю в каземат Сергея Ивановича, то мною овладевает такое же чувство благоговейное, как при вшествии в алтарь пред божественною службою». Так чисты были его помышления, так сердце его исполнено было любви к спасителю и к ближнему. Беседы его были всегда назидательны и утешительны. С юных лет предметом любимой мысли его было благо отечества; для него учился он старательно сперва дома, после в корпусе путей сообщения генерала Бетанкура, наконец в Париже; служил в л.-гв. Семеновском полку, откуда после восстания полка в 1820 году при распределении целого полка по всем полкам армии переведен был в Черниговский пехотный полк подполковником. Для отечества он готов был жертвовать всем; но все еще казалось до такой степени отдаленным для него, что он иногда терял терпение; в такую минуту он однажды на стене Киевского монастыря карандашом выразил свое чувство. В. Н. Лихарев открыл эту надпись:

Toujours rêveur et solitaire,
Je passerai sur cette terre,
Sans que personne m'ait connu;
Ce n'est qu'au bout de ma carriére,
Que par un grand trait de lumiere,
L'on verra ce qu'on a perdu.
(Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду, не знаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Познает мир, кого лишился он. (фр.))

Душа его была достойна и способна для достижения великой цели. В последние минуты жизни он не имел времени думать о себе. Возле его каземата в 16-м нумере сидел юный друг его - Михаил Павлович Бестужев-Рюмин; нужно было утешать и ободрять его. Соколов и сторожа Шибаев и Трофимов не мешали им громко беседовать, уважая последние минуты жизни осужденных жертв. Жалею, что они не умели мне передать сущность последней их беседы, а только сказали мне, что они все говорили о спасителе Иисусе Христе и о бессмертии души. М. А. Назимов, сидя в 13-м нумере, иногда мог только расслышать, как в последнюю ночь С. И. Муравьев-Апостол в беседе с Михаилом Павловичем Бестужевым-Рюминым читал вслух некоторые места из пророчеств и из Нового Завета.

В числе осужденных Муравьевых были члены домов, связанных между собою близким и дальним родством. С. И. и М. И. Муравьевы-Апостолы, получившие сложное фамильное имя от предка по матери, гетмана Данилы Апостола, - они были двоюродные братья А. 3. Муравьева, шурина графа Е. Ф. Канкрина, и приходились троюродными братьями Никите Михайловичу и Александру Михайловичу Муравьевым, которых отец был наставником Александра I. Александр Николаевич Муравьев, бывший нижегородским гражданским губернатором незадолго до кончины своей, был старший сын генерала Н. Н. Муравьева, известного основателя и директора школы колонновожатых в Москве.

Михаилу Павловичу Бестужеву-Рюмину было только 23 года от роду. Он не мог добровольно расстаться с жизнью, которую только начал; он метался как птица в клетке и искал освободиться, когда пришли к нему с кандалами. Пред выходом из каземата он снял с груди своей образ спасителя, несущего крест, овальный, вышитый двоюродною сестрою, оправленный в бронзовый обруч, и благословил им сторожа Трофимова. Я видел этот образ, предложил меняться, но старый солдат не согласился ни на какие условия, сказав, что постарается отдать этот образ сестре Бестужева. На этом образе дали клятву двенадцать членов тайного общества союзных славян.

Петр Григорьевич Каховский, в последний день заточения, 12 июля, содержался в каземате под другим сводом Кронверкской куртины, не под надзором Соколова и Шибаева, почему, к сожалению, я не имел подробных верных сведений о последних часах его жизни. Он был очень молод, службу свою начал он в л.-гв. Гренадерском полку и по домашним обстоятельствам вышел в отставку. Между тем как нас вывели на площадь пред гласисом для решения приговоров, то пятерых товарищей, осужденных на смертную казнь, повели в саванах и в кандалах в крепостную церковь, где они еще при жизни слушали свое погребальное отпевание. Когда мы уже возвратились с гласиса в крепость, то их шествие из церкви потянулось к Кронверкскому валу. На пути Сергей Иванович Муравьев-Апостол не переставал утешать и ободрять своего юного друга Михаила Бестужева-Рюмина и раз обернулся к духовному отцу П. Н. Мысловскому и сказал ему, что он очень сожалеет, что на его долю досталось сопровождать их на казнь как разбойников: на это замечание священнослужитель ответил ему утешительными словами Иисуса Христа на кресте к сораспятому с ним разбойнику. Когда дошли до места виселицы, то они еще раз обнялись между собой, стали в ряд на высокую скамейку, и когда петли были уже надеты, когда столкнули скамейку, то тела Пестеля и Каховского остались повисшими; но Рылеев, Муравьев и Бестужев испытали еще одно ужасное страдание. Палач, нарочно выписанный из Швеции или Финляндии, как утверждали, для совершения этой казни, вероятно, не знал своего дела. Петли у них не затянулись, они все трое свалились и упали на ребро опрокинутой скамейки и больно ушиблись. Муравьев со вздохом заметил, что «и этого у нас не сумели сделать»; этот язвительный упрек был вызван сильною болью от раны в голову 3 января, которая еще не зажила. Пока снова установляли скамейку, перетянули веревки, прошло несколько минут, и продлилась мука от вторичной борьбы с другою вторичною смертью. Весь день оставались на позорной выставке. С приближением ночи сняли трупы; одни говорили, что ночью в лодке перевезли тела в рогожах и зарыли во рву крепостном с негашеною известью близ самой виселицы. Так кончилось решение суда 13 июля <... >.

М. А. Бестужев. Акварель Н. Бестужева. 1837-1839 гг.
М. А. Бестужев. Акварель Н. Бестужева. 1837-1839 гг.

В распределении разрядов есть странности непонятные: разделение и присуждение наказаний выходит предрешенное. Сентенции 2-го разряда не разнствуют от сентенций 1-го разряда, а осуждение совершенно различно. В одной сентенции сказано, что он изменил свой прежний образ мыслей, а между тем наказан наравне с теми, которые не изменили своему образу мыслей. В нескольких сентенциях сказано, что отстали от умысла на цареубийство, а между тем они наказаны за этот умысел. О М. А. Назимове сказано, что участвовал в умысле бунта принятием в тайное общество одного товарища, между тем как совершенно освобождены от наказания очень многие, принявшие новых членов. Есть даже осуждения за дерзкие слова в частном разговоре. Смягчения приговора суда предоставлены личной милости царя. На милость образца нет; но внимательный и беспристрастный читатель спросит: отчего 11 июля при смягчении наказаний по приговору Верховного уголовного суда в пяти первых разрядах из числа 71 человека государь исключил из этой милости только Николая Бестужева 1-го, Михаила Бестужева 3-го, Михаила Глебова и Андрея Розена и весь 8-й разряд, кроме Бодиско 1-го. Догадки мои сообщены уже выше. Но длинная оговорка в сентенции Николая Цебрикова в последнем разряде заставляет безошибочно заключить, что при этих именах особенно вспомнили тех людей, которых после, в продолжение всего царствования своего и еще при последней минуте своей жизни, государь не переставал припоминать и называть «mes amis du quatorze» (мои друзья по четырнадцатому (фр.)), своими приятелями 14 декабря.

Так окончились существование тайных обществ, заговор, восстание, суд и исполнение приговора. Нельзя было оставить без наказания нарушение существующего закона. Не только русские, но и иностранцы предвидели наказание жестокое, почему Англия и Франция чрез представителей своих, маршалов Веллингтона и Мортье, прибывших в Петербург для поздравления Николая I с восшествием на престол, просили о помиловании и о пощаде государственных преступников. Названные державы прошли чрез горнила восстаний и революций; они хорошо знали, чем вызываются мятежи и чем они устраняются. Особенно Англия сочувствовала общественному делу, быв убеждена в недостаточной опоре тогдашнего русского судопроизводства. Император Николай I ответил Веллингтону, что он удивит Европу своим милосердием.

Журналы и газеты русские твердили о бесчеловечных умыслах, о безнравственной цели тайных обществ, о жестокосердии членов этих обществ, о зверской их наружности. Но тогда журналы и газеты выражали только мнение и волю правительства; издатели не смели иметь своего мнения, а мнения общественного не было никакого. Из русских один только Н. М. Карамзин, имевший доступ к государю, дерзнул замолвить слово, сказав: «Ваше величество! заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!»

Здесь представляется важнейший вопрос: «Можно ли было избегнуть основания тайных обществ?» Всякая тайна в семействе ли, или в клубе, или в полку, или в обществе частном есть дело нехорошее и всегда опасное, тем более когда члены, поверенные тайны, бывают многочисленны и цель их касается не одного лица или особого предприятия торгового или промыслового, а целого строя народа и государства. Это не артели, не ассоциации для работ и различных устройств, где цель общества известна и для всех явна. Опыт достаточно показал, что к составлению серьезных тайных обществ прибегали доныне только в крайних случаях: такие общества почти никогда не имели определенной цели. Действия их были неудовлетворительны, потому что были тайны. В государстве, в коем обнаруживается несправедливость, своевластие, притеснение со стороны правителей, там без составления тайного общества люди честные и образованные, не зная лично друг друга, составляют сами собою общество против порока и беспорядка. Без сомнения, в странах, в коих водится хоть сколько-нибудь свободы тиснения, хоть сколько-нибудь гласности и в коих частное лицо может передать печатно и устно свои убеждения по делу общественному, там на что тайное общество? Оно было бы бессмыслием. Но в России, только что избавленной от «слова и дела», от «тайных канцелярий», не было ни одной основы государственной; все прежние и новые законы подчинены были неограниченной власти государя, озаренного европейскою славою, наименованного Благословенным и избавителем Европы, даровавшего конституцию Польше, Финляндии, свободу крестьянам прибалтийских губерний, мужа умного, доброго, искренно желавшего блага для своего отечества и вместе с тем лишенного всех средств сделать что-нибудь для гражданственной жизни своего отечества. Александр I в последнее десятилетие своего царствования свалил все бремя государственного управления на плечи Аракчеева, на слугу ему верного, но не государственного мужа, а сам подчинился наущениям Меттерниха и под конец предался мистицизму и думал только о спасении собственной души своей.

Состав Следственной комиссии подробно изложен в 4-й главе. В этой комиссии не было судьи: все члены ее более или менее были обвинители. Они могли заподозрить кого угодно, но не имели права осудить без доказательств. 17 мая 1826 года эта комиссия выбрала 121 виноватого. Верховный уголовный суд не судил, не рядил, а только приговорил 10 июля по спискам и указаниям Следственной комиссии. Жертвы заранее были обречены комиссией. Н. И. Тургенев в своем сочинении «La Russie et les Russes, 3 tomes. Bruxelles, 1847» в первом томе, желая облегчить участь своих товарищей, перебирает подробно, построчно все Донесение Следственной комиссии. Лучшие юрисконсульты Европы определили, что следовало бы исключить большую половину из списка осужденных, а именно всех не участвовавших в двух восстаниях; а если число 121 было непременно необходимо, то можно было бы дополнить его другими именами из более важных членов, оставленных без наказания. Великий князь Константин Павлович при чтении приговора суда заметил: «Тут главнейших заговорщиков недостает; следовало бы первого осудить или повесить Михаила Орлова». Комиссия доискивалась до важнейших лиц из государственных мужей. Она доведывалась, не принадлежали ли к обществу Сперанский, Мордвинов, Ермолов, П. Д. Киселев, Меншиков и другие. Если она заподозревала их по образцу мыслей, то по тому же самому бесспорно надлежало бы признать ей за первого и за главного члена самого имп. Александра I. По этому случаю и по дознаниям по делу Польского общества задержан был в каземате Г. С. Батенков 20 лет, а А. О. Корнилович из читинского острога был фельдъегерем обратно вывезен в Петропавловскую крепость в Петербург. Кто внимательно вникнет в Донесение Следственной комиссии, тот легко найдет, что большая часть обреченных жертв была осуждена не за действия, а за разговоры и наговоры на них. Мало ли что говорится в кругу задушевных товарищей? Мало ли кого посылаем в ад и уничтожаем словом? А между тем от слова до дела расстояние неизмеримо. Припомните вышесказанное мною о том, как содержались по этому делу арестанты в крепости, их казематы; припомните, что на заточенного, для вынуждения сознания, надевали наручники, кандалы, на некоторых и то и другое одновременно, уменьшали пищу, беспрестанно тревожили сон их, отнимали последний слабый свет, проникавший чрез амбразуру крепостной стены в окошечко с решеткою частого переплета железных пластинок, и согласитесь, что эти меры стоили испанского сапога британского короля Якова II и всех прочих орудий пытки. Пытка при Якове продолжалась несколько минут, часов, иногда в присутствии короля, а наша крепостная продолжалась несколько месяцев. Можете ли вы себе представить, что грезится человеку в таком положении и как легко ему проговориться и прописаться, не щадя ни себя, ни других! Комиссия с особенным пристрастием налегала на обвинение в намерении совершить цареубийство. Верховный уголовный суд во всех своих сентенциях ставил главным преступлением намерение цареубийства и выставил четырех человек из соединенных славян как кровопийц, как зверей кровожадных. Комиссия сама печатно объявила, что такие предложения были сделаны только А. 3. Муравьевым, Ф. Ф. Вадковским, И. Д. Якушкиным и А. И. Якубовичем; но та же комиссия упоминает, что на такие предложения смотрели как на внушения личной мести, или удальства, или хвастовства и что такие предложения вовсе не были приняты присутствовавшими членами. Почему же эта самая комиссия после всех своих запросов, исследований и собственных своих выводов не исключила обвинения в том, что, как оказалось после, было предметом только предложения, но тогда же было отменено или отсрочено? (Смотри Донесение Следственной комиссии, напечатанное в военной типографии Главного штаба, стр. 11, 27, 38, 44, 48, 49, 50, 51, 55, 56, 58, 59, 66, 67.)

На этот вопрос нетрудно ответить. Комиссии и Верховному суду также необходимо было налегать главнейшим образом на это уголовное преступление для повода к осуждению, как им необходимо было скрыть и умолчать о главных приготовленных мерах к освобождению крестьян из крепостной зависимости и к преобразованию всех частей государственного управления, потому что это могло бы вызвать сочувствие в народе к осужденным государственным преступникам. Зато императорский манифест от 13 июля 1826 года утверждает, «что Следственной комиссии посредством усердия, и точности, и беспристрастия и с помощью самых убедительных мер удалось смягчить сердца самых закоренелых преступников, возбудить в них угрызения совести и понудить их к откровенным чистосердечным признаниям».

Большая часть осужденных и сосланных моих товарищей покоится в могиле и осталась только в памяти своих родных и близких знакомцев. Их знали только до изгнания; мало слышали о жизни их и трудах в Сибири; теперь знают очень немногих, переживших тридцатилетнее изгнание. Из ста двадцати одного товарища остались только 14, в этом числе только трое из декабристов. Скоро не останется никого; вот почему спешу окончить пересмотр и довершение моих глав. По милостивому манифесту от 26 августа 1856 года возвратились на родину сперва только 14 человек; после них еще 6. Против своего желания, по предписанию начальства сослан из Сибири в Москву Дмитрий Иринархович Зава-лишин в 1864 году. Решился оставаться в прежнем месте заточения в Петровском Заводе за Байкалом один только Иван Иванович Горбачевский. Далее, в 21-й главе, за 1856 год, названы сроки и имена всех 20 товарищей, возвращенных по манифесту и прощенных царствующим Александром И.

Что скажут правнуки моих товарищей, читая Донесение Следственной комиссии и решение Верховного уголовного суда? В защиту нравственных достоинств членов тайного общества достаточно будет заметить, что император Николай I пренебрег поверьем, что никогда не следует доверяться бывшему заговорщику, и признал полезным не отвергать услуг бывших членов тайного общества, не осужденных, или помилованных, или безусловно прощенных до приговора суда. Из них назначил он трех министрами, четырех - генерал-губернаторами в Петербург, в Ригу, в Вильно, в Киев. Из числа членов тайного общества имел он отличного корпусного командира и войскового атамана, трех передовых действователей в турецко-персидской войне, дежурного генерала, начальника собственной своей канцелярии III Отделения. Воспитание в военно-учебных заведениях большинства юношей русского дворянства вверено было главному надзору бывшего члена тайного общества Я. И. Ростовцева.

Не называю начальников дивизий и губернаторов; не называю бывших членов тайного общества, оставивших службу и посвятивших свое достояние и свои досуги на пользу общую: их много! Приблизительно можно легко себе представить многочисленность их, если сообразить, что ими тесно набиты были Петропавловская крепость со всеми ее казармами, куртинами, казематами, равелинами, все гауптвахты петербургские, крепостцы Финляндии, Шлиссельбург, даже в Нарве и в Ревеле сидели арестанты. Мною названы только должностные лица на высших служебных местах, потому что они должны быть известны большинству народа и армии, а сверх того, в доказательство, что эти лица смолоду готовили себя на службу, не одну только воинскую, но и гражданскую, общественную. Если они не могли отвратить всех бедствий в царствование Николая I, то это оттого, что они при всех честных и возвышенных стремлениях своих и как бы велико ни было их усердие, но все-таки составляли каплю в море, сравнительно с общею массою начальников, арендаторов и ненадежных чиновников. Они принуждены были подчиниться общепринятому порядку, форменному, застегнутому, занумерованному, нисколько не соответствовавшему истинной славе государя и истинному благу государства. Они частенько должны были подчиняться воле, не ограниченной никаким законом.

В предыдущей статье я назвал Я. И. Ростовцева, который скончался 6 февраля 1860 года, совершив почти окончательно труд огромнейший по званию председателя редакционной комиссии по делу освобождения крестьян. Издатели «Колокола» бранят его предателем, изменником и беспощадно порицают его за циркулярное наставление его, данное всем военно-учебным заведениям в сороковых годах, в коем главный смысл, «что совесть должно иметь только в собственных и в семейных своих отношениях, а по вступлении в службу воинскую или гражданскую совесть заменяется волею и приказанием начальства». Издатели «Колокола» забыли источник подобного приказания. Ростовцев, как орудие, имел несчастье подписать такую бумагу; он не мог быть сочинителем или поводом такого приказа. Приказ этот совершенно согласовался с убеждением единодержавного властителя, высказанным им самим несколько раз при личных своих допросах в декабре 1825 года. Государь объявлял свою волю, и вся Россия скрепляла и исполняла ее беспрекословно. Винить Ростовцева за такую бумагу будет все то же, что винить монаха Тецеля за торг отпускными свидетельствами за грехи или министров Людовика XIV за промахи и ошибки государя, уверившего самого себя, что в нем, в его лице, сосредоточено все государство. По этому обвинению Ростовцева прилагаю в подлиннике письмо Евгения Петровича Оболенского ко мне от 20 марта 1860 года; он знал его короче и лучше многих. Вот собственные слова его о Я<кове> И<вановиче>:

«А кончина Якова Ивановича как болезненно отозвалась у всех тех, которые умели его ценить! Теперь начинает пробуждаться к нему сочувствие; теперь начинают говорить, что в последний год своей жизни он выказал те душевные качества, которых никто в нем не подозревал. Много и много пострадал покойник от клеветы и недоброжелательства. Учение о совести, за которое на него так напал Герцен, Яков Иванович послал мне в копии то, что им было предписано для руководства по военно-учебным заведениям. Смысл следующий: личною совестью мы руководимся в наших отношениях личных и тайных - она осуждает наши злые помышления и дела, она ободряет нравственные побуждения и дела; но в жизни общественной, в тех наших деяниях, которые явны и видимы всеми, личную нашу совесть заменяет совесть общественная - верховная власть, которая карает за нарушение законов или порядка и награждает за гражданские или военные доблести. То же самое повторил и профессор Кавелин в курсе законоведения, напечатанном во всеобщее сведение. Тут есть юридическая тонкость, но не в той силе, как ее представил Герцен. Судья определяет по закону наказание за вину явную, совесть может его лично обличить в подобном проступке, и внутренний голос скажет: осуди себя самого, прежде нежели осудишь другого; но он тут должен заставить замолчать свою совесть и подписать осуждение по долгу судьи. Но довольно о почившем. Последнее его предсмертное слово была просьба государю - не оставлять крестьянского вопроса, порешить его, не откладывать в долгий ящик. Одним словом, он сложил свою жизнь при решении этого вопроса, и освобождение крепостного населения нашей православной Руси неразрывно будет соединено с его именем. Память об его отношениях ко мне будет для меня отрадным воспоминанием до конца моей жизни».

Подлинник этого письма, написанного Е. П. Оболенским из Калуги от 20 марта 1860 года, хранится у меня.

предыдущая главасодержаниеследующая глава







Пользовательского поиска





Рейтинг@Mail.ru
© Алексей Злыгостев, дизайн, подборка материалов, оформление, разработка ПО 2001–2018
При копировании материалов проекта обязательно ставить ссылку:
http://historic.ru/ 'Historic.Ru: Всемирная история'