НОВОСТИ    ЭНЦИКЛОПЕДИЯ    КНИГИ    КАРТЫ    ЮМОР    ССЫЛКИ   КАРТА САЙТА   О САЙТЕ  
Философия    Религия    Мифология    География    Рефераты    Музей 'Лувр'    Виноделие  





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Сии записки писаны в 1844-5 годах

Давно носилась молва, что покойный имп. Александр Павлович готовил престолонаследником брата своего Николая Павловича. Говорили, что это сделано с согласия прямого наследника Константина Павловича при женитьбе его на польке Грудзинской. Говорили, что Александр сделал духовную на этот случай, но никакого положительного сведения по этому предмету не было. Только в прусском придворном календаре на 1825 г. Николай Павлович был показан наследником российского престола по условию, заключенному при женитьбе Константина: говорили, что император изъявил за это обнародование неудовольствие свое прусскому двору. Но все это, как обыкновенно бывает в самодержавных государствах, где всякое действие правительства есть государственная тайна, было известно только немногим и имело только небольшие отголоски в обществе.

Известно, что император Александр Павлович скончался почти скоропостижно. В Петербурге узнали о кончине его почти в одно время, как и о болезни. Первый курьер из Таганрога привез (24 ноября) известие о его болезни, третий (27-го) о его кончине в самое то время, когда вся императорская фамилия служила благодарный молебен за полученное им облегчение, которое известие привезено было в этот же день поутру 2-м курьером, за несколько часов до его кончины отправленным.

Молебен был прерван. Собрался Государственный совет. Все члены молчали. Уста тех, которых голоса привыкли слышать в Совете, сомкнулись. Голос одного гр. Милорадовича был слышан. Он приглашал присягнуть законному наследнику Константину Павловичу. Кн. Голицын требовал прочтения духовной покойного государя. Гр. Милорадович согласился, оговоря, что духовная эта не может быть обязательством ни для кого и что прослушать ее можно только для того, чтоб показать знак уважения к покойному. Духовная принесена и прочтена для сведения. Члены встали и пошли объявить вел. кн. Николаю Павловичу, что должно присягнуть Константину, вместе с ним пошли к Марии Федоровне, а оттуда в придворную церковь для принесения присяги.

Гр. Милорадович, как петербургский военный губернатор, приказал коменданту послать приказ по караульным постам, чтоб караулы были тотчас приведены к присяге Константину. Между тем поставили налой для присяги внутреннего караула, бывшего от 1-го батальона Преображенского полка. По ответе на вопрос о причинах этого приготовления головной гренадер вышел и сказал, что они даже и о болезни государя не слыхали, и оказывал с прочими сопротивление и недоверчивость к справедливости известия о смерти его величества. Никто из генералов не мог убедить их в истине кончины, доколе не пришел вел. кн. Николай Павлович и не объявил, что он сам присягнул уже новому государю Константину Павловичу. Тогда караульные гренадеры согласились принять присягу.

Сенаторы присягнули по изустному объявлению о кончине, сделанному министром юстиции. О запечатанном конверте, отданном покойным государем для сохранения в Сенате с тем, чтоб, не приступая ни к чему после его смерти, сначала распечатать его и прочесть в полном собрании, не было даже и спроса. На вопрос министру одного из обер-прокуроров его превосходительство приказал его прислать к себе на дом. Общая присяга последовала по напечатании о том сенатского указа.

Возвратясь в свой дворец, вел. кн. Николай Павлович послал за бывшим в отставке действ. стат. сов. Опочининым и просил его съездить к Константину Павловичу и напомнить ему, что он сам добровольно отказался от наследования престола пред своей женитьбой еще в 1822 г. Несколько часов держал его у себя и только вечером отпустил, снабдив его письмами, с тем, чтоб он немедленно отправился. Опочинин уехал в ночь. Великий князь присылал удостовериться, точно ли он уехал. На другой день вечером Опочинин возвратился с вел. кн. Михаилом Павловичем, которого он встретил, едущего из Варшавы. Узнал, что в Царстве Польском Константин не приводил никого к присяге и в тот день, когда получил известие о смерти императора, заперся и видеть никого не хотел. Опочинин вновь был чрез несколько часов отправлен с новыми письмами и возвратился уже по присяге Николаю Павловичу.

Необъявление известия о смерти государя, полученного Константином прямо из Таганрога, доказывало, что он или ожидает дальнейших известий из Петербурга, или не желает наследия. Но после принесения ему присяги он только один имел власть разрешить от нее своих подданных.

Опочинин должен был уговорить его прислать манифест о своем отречении. Он поехал с сильным желанием привезти его самого в ту столицу, в которой должна была решиться участь государства. В семействе его, однако же, не надеялись, чтоб он успел в этом намерении. Помнили, что Константин много раз говорил, что царствовать не хочет, и прибавлял: «Меня задушат, как задушили отца».

Столица государства представляла тогда странное явление. Был названный государь, но не было действительного, и никто не знал наверное, кто им будет. Константин в течение последних лет пребывал в Варшаве, сделался почти чужим для русских и потому не имел в Петербурге приверженцев. Воспоминания, которые оставались о нем, не привлекали к нему публики, хотя говорили, что нрав его много изменился к лучшему, но многие, особенно придворные, вооружались против него. Гордость дам оскорблялась мыслью, что полька, и притом незнатного рода, может быть императрицей.

Молодые великие князья также не имели дара поселить к себе любовь, их особенно не любили военные. Однако ж большая часть высшего круга желали иметь императором Николая. Надеялись, что при нем двор возвысится, что придворная служба получит опять прежний почет и выйдет из того ничтожества, в котором была при покойном государе и в которое еще бы более погрузилась при Константине.

Надеялись, что двор будет не так скучен, вел. кн. Александра Федоровна была молодая еще женщина, любила веселости и удовольствия. При знакомом императоре и императрице все надеялись сохранить занимаемые ими места и потому говорили, что если будет Николай императором, то все останется в прежнем положении, только государь будет 25 годами моложе.

Так говорили придворные. Другие классы общества молча ожидали окончания междуцарствия. Они понимали свою незначительность, хотя, впрочем, более были склонны к Константину, но только потому, что в пожилом человеке предполагали больше опытности, нежели в молодом, который до тех пор занимался единственно фрунтовою службою. Народ был вообще равнодушен. Одни военные искренне желали, чтоб Константин остался императором. Им молодые великие князья надоели. Гвардейские офицеры с нетерпением ожидали приезда своего нового государя. Солдаты, ничего не зная о происходившем, не ожидали никакой новой перемены и уверены были, что государь скоро к ним прибудет.

Можно утвердительно сказать, что эта уверенность солдат была причиной спокойствия столицы в эти дни и этим обязаны бывшему военным ген.-губ. гр. Милорадовичу.

Его деятельному попечению обязаны, что до слуха солдат и народа не доходило и о том, что готовится какое-либо необыкновенное событие. Он смело принял на себя всю власть, которая заключалась в высших государственных местах, и полную ответственность за спокойствие не только одной столицы, но всего государства. Он был тогда единственным действующим лицом и распорядителем всего с самого начала и до конца, сохранив присутствие духа, хладнокровную и твердую деятельность. Он был единственным виновником присяги законному наследнику и устранения духовной покойного государя. Убежденный им вел. кн. Николай покорился власти закона и терпеливо ожидал престола от добровольного и торжественного отречения Константина. Меры, принятые им, содержали в спокойствии гвардию и народ. Николаю Павловичу нельзя не отдать справедливости, что он при всем своем желании престола, подстрекаемый сверх того голосом придворных, умел, однако ж, овладеть собою и подчиниться с покорностью закону. Престол, и еще самодержавный, имел столько прелестей, что редкий на месте Николая стал бы ожидать его терпеливо от благоволения другого. Константин, конечно, изъявил прежде, что он отказывается от наследства, и теперь, что он не хочет власти, но все это было, когда власть не была в его руках, а теперь, когда вся обширная империя присягнула ему в верности, можно ли было ручаться, что он останется столько же равнодушен к власти? Он имел бы достаточно извинений для принятия престола, на который был возведен без предварительного своего согласия и в исполнение государственных законов о производстве. Умеренность Николая в этих обстоятельствах еще тем замечательна, что на противное поведение с его стороны поощрял его голос придворных и молчание всех без исключения важнейших сановников государства, а удерживаем он был одним гр. Милорадовичем. Как легко было вел. кн. заставить Государственный совет и правительствующий Сенат исполнить всякую его волю, является из последовавших ранее и позже происшествий.

В первом собрании Совета, где было объявлено известие о смерти Александра, один только голос гр. Милорадовича был слышан, прочие члены безмолвно приступили к его мнению; и Сенат также; все покорилось его воле. Сенаторы присягнули без всякого прекословия и просто по изустному объявлению министра юстиции. Когда Константин упорно отказался в присылке манифеста о своем отречении, не принял даже посланных с объявлением ему о принесенной всеми сословиями присяге, ни Совет, ни Сенат не помыслили о том, что одно только высшее правительственное место имеет власть объявить народу все случившееся, удостоверить в истине отречения Константина и несомненным следствием того - права Николая на престол. Что всякий иной образ восшествия Николая на престол должен иметь пред народом вид похищения. Если не робость виною этого молчания, то оно доказывает совершенное незнание в государственных сановниках политических прав.

Николай оказанным уважением законов заслужил признательность Отечества, и если б он до конца сохранил то же поведение и не издал манифеста от своего имени, то он воссел бы на престол спокойно, но здесь боязнь унизить самодержавную власть взяла верх над всяким другим рассуждением.

Между тем тайное общество, следившее неусыпно за всеми происшествиями и хорошо извещенное о малейших обстоятельствах, определило в предположении воцарения Константина приостановить свое действие и ограничиться на некоторое время наблюдением, какой ход примут дела при новом императоре. Когда же начало сомневаться в принятии престола Константином и, узнав дух войска, убедилось, что восшествие на престол Николая не может последовать без сопротивления, то стало помышлять о том, чтоб извлечь из этого обстоятельства всю ту пользу для России, которую действие общества до тех пор могло обещать ей только в неопределенной отдаленности.

Оно могло действовать в единственном предположении, что Константин не издаст от собственного лица манифеста о своем отречении; иначе восстание было бы неповиновением законной власти; и должно было бы действовать на военную силу обольщением. В случае даже совершенной удачи невозможно было предвидеть, к какому концу это приведет; и нельзя было надеяться, чтоб порядок и спокойствие сохранились в государстве.

Общество знало, что Сенату не будет предоставлено издание манифеста, а что сам он не осмелится взять этого на себя, но, безусловно, исполнит то, что повелено будет. Давно уже он перестал считать себя первым государственным местом, хотя и считается таковым в народе; выше его уже были Комитет министров и Совет. В последнем скорее можно было ожидать как-то людей, способных взвесить всю важность настоящих обстоятельств.

Большой наклонности к Николаю Павловичу от них не должно было ожидать, и, скорее, должно было предполагать, что они предпочитают Константина, ибо в противном бы случае они поддержали бы кн. Голицына и подали бы мнение, что нужно исполнить духовную, но этого никто не сделал.

Нельзя было также ожидать, чтоб кто из них решился бы выразить такое мнение, которое, не будучи поддержано прочими членами, подвергло бы подавшего немилости будущего государя. Следовательно, не должно было ожидать никакого начинания от высших государственных мест или лиц; и обществу оставалось действовать собственными силами. Оно чувствовало себя слишком слабым для того.

Столица, где должно было все решиться, заключала в себе небольшое число членов. Прочие были рассеяны по всему пространству обширнейшей Российской империи. Некоторые были за границей (Тургенев, Бибиков, Перовский). Несмотря на то, обстоятельства показались такими благоприятными, что оно решилось испытать свои силы и подвергнуться всем личным бедствиям, в которые неудача должна была погрузить их. Они давно уже обрекли себя служению Отечеству и презрели страх бесславия и позорной смерти.

Сколько человек ни бывает привязан к жизни, но он готов рисковать ею за всякую безделицу. Везде, где какая-нибудь страсть овладеет рассудком, человек жертвует ею, хотя в обыкновенных обстоятельствах дорожит очень бытием своим. Но во всех почти случаях, когда разум не омрачен, то за такую жертву он ожидает какого-нибудь вознаграждения, и, сверх того, есть какая-нибудь надежда на счастливый случай. Когда же идет дело на то, чтоб хладнокровно предаться опасности, утратить жизнь и, сверх того, подвергаться, может быть, бесславию и позорной смерти, то недостаточно одной врожденной храбрости. Человек, дорожащий честью, не иначе решится на такой поступок, как в полном убеждении, что прошедшая жизнь его и возложенные ею на него обязанности требуют этой великой от него жертвы. Члены общества, решившие исполнить то, что почитали своим долгом, на что обрекли себя при вступлении в общество, не убоялись позора. Они не имели в виду никаких для себя личных видов, не мыслили о богатстве, о почестях, о власти. Они все это предоставляли людям, не принадлежащим к их обществу, но таким, которых считали способнейшими по истинному достоинству или по мнению, которым пользовались, привести в исполнение то, чего они всем сердцем и всею душою желали: поставить Россию в такое положение, которое упрочило бы благо государства и оградило его от переворотов, подобных французской революции, и которое, к несчастью, продолжает еще угрожать ей в будущности. Словом, члены тайного общества Союза благоденствия решились принести в жертву Отечеству жизнь, честь, достояние, все преимущества, какими пользовались, все, что имели, без всякого возмездия.

На письма, отправленные с Опочининым, Константин Павлович не сделал никакого ответа, который бы мог послужить доказательством для народа, что он добровольно отказывается от престола и уступает его ближайшему по себе наследнику. Говорили, что ответ, которым он предоставлял престол на волю желающего, был написан в самых неприличных выражениях, что и несколько подтверждается тем, что он не был напечатан при манифесте, которым Николай объявлял о своем вступлении на престол. Должны были удовлетвориться напечатанием писем Константина Павловича покойному императору, писанных в 1822 г. во время женитьбы его на кн. Ловичевой. Время же междуцарствия продолжалось ровно 2 недели. Никакой другой случай не мог быть благоприятнее для приведения в исполнение намерения тайного общества, если б оно было довольно сильно для приведения в действие своих предположений. Но члены его были рассеяны по большому пространству обширной Российской империи, другие были за границей. Столица, где должно было происходить главное действие, заключала небольшое число членов. Несмотря на то, бывшие в ней члены положили воспользоваться предстоящим случаем, особенно когда в мыслящей публике поселилось ожидание, что Константин Павлович не примет следующего ему наследия престола. Причины, побудившие их воспользоваться предстоящим случаем, были следующие:

  1. В России никогда не бывало примера, чтобы законный наследник престола добровольно от него отказывался, и должно было полагать, что с трудом поверят такому отказу.
  2. Молодых великих князей не любили, особенно военные. Только некоторая часть двора предпочитала иметь императором Николая. Придворные дамы находили, что им низко будет иметь даже незнатного рода польку императрицей.
  3. Во всех домах, принадлежащих к знатному обществу столицы, изъявлялось негодование на странное положение, в котором находилось государство.

Это негодование не смело выказываться речами дерзкими или решительными, но выражалось насмешками. Но, однако же, никто из этих лиц не возвысил голоса в эти дни, в которые отозвался бы ему сильный отголосок; недостаток ли духа или любви к Отечеству? Или попечение о собственных выгодах замкнули уста? Только никто не смел выразить мысли о возможности и надобности улучшить государственные постановления. Негодование высшего круга столицы и странное положение, в котором находилось государство, изъявлялось одними плоскими насмешками. Били заклады, кому достанется престол; спрашивали, «продадутся или нет бараны?». Смеялись над тем, что от Сената послан был к императору Константину с объявлением о принесенной ему присяге чиновник, бывший за обер-прокурорским столом, известный картежный игрок, хорошо передергивающий карты; и это обстоятельство применяли с насмешками к тогдашнему случаю. 4. Наконец, члены тайного общества уверены были в содействии некоторых из высших сановников государства, которые, опасаясь действовать ясно, когда еще общество не оказало своей силы, являли себя готовыми пристать, как скоро увидели бы, что достаточная военная сила может поддержать их.

Первое действие тайного общества было удостовериться, что все его члены будут равно действовать общей его цели. Но здесь оказалось то же, что обыкновенно оказывается во всех человеческих делах. Многие члены вступили в общество, когда еще конечное его действие представлялось в неизвестной дали. Будучи его членами, они знали, что всегда будут поддержаны им и что это могло способствовать к их возвышению. Теперь, когда они не видели пользы для себя действовать сообразно видам такого общества, где члены, не имея никакой личной цели, стремились жертвовать собою единственно для блага своего Отечества и не предоставлявшего никаких личных выгод ни одному из своих членов. Многие, бывшие ревностными членами в молодости, охладели с летами. Теперь предстояло действие решительное, которое в случае успеха не представляло никаких личных выгод, с другой стороны, в случае неуспеха, грозило гибелью. Выгоднее было поддержать имеющего надежду получить престол и повергнуть себя и все свои способности и средства пред стопами того, от кого можно было надеяться наград и которому все предположения обещали успех ( Многие из <в оригинале далее зачеркнуто: «спасшихся от ссылки» > оставшихся в России членов общества занимали после и ныне еще занимают важные должности в государстве <далее фамилии до Граббе вынесены на левое поле листа>: Вольховский (нач. штаба в Грузии), Гурко, Бурцов, Колошин, Михаил Муравьев, кн. Долгоруков, кн. Лопухин, Обручев, Граббе (ген.-адьют. - командовал на кавказской линии дивизией; Гурко заменил его и был начальником штаба Кавказского корпуса, ныне тож запасных войск); Мих. Горчаков - нач. штаба действующей армии; Ник. Ник. Муравьев - командовал корпусом; Мих. Ник. Муравьев - сенатор; Петр Колошин - начальник департамента; Илья Бибиков - при вел. кн. Михаиле Павловиче; Кавелин - военный ген.-губ. в С. Петербурге: Литке - наставник вел. кн. Константина Николаевича. Не поминаю других, менее значительные должности занимавших. Л. В. Перовский - министр внутренних дел; кн. Меншиков - член Общ<ества> р<усских> р<ыцарей>, начальник штаба морского. Также не считаем Сергея Шипова, Ростовцева, Моллера - изменивших обществу, и кн. Долгорукова - отступившего из страха. ).

Здесь прилагаем список всех пострадавших:

1. Якушкин. 
2. Семенов. 
3. Свистунов. 
4. Муханов. 
5. Мих. Орлов. 
5. Кн. Волконский. 
6. Фонвизин. 
7. Лунин. 
8. Нарышкин. 
9. Бригген. 
10. Никита Михайлович Муравьев. 
11. Митьков. 
12. Фаленберг. 
13. Кн. Голицын. 
14. Артамон Муравьев. 
15. Александр Мих. Муравьев. 
16. Александр Ник. Муравьев. 
17. Осип Поджио. 
18. Александр Поджио. 
19. Кн. Фед. Шаховской. 
20. Вас. Л. Давыдов.
21. Андр. Быстрицкий. 
22. Сутгоф. 
23. Якубович. 
24. Кн. Оболенский. 
25. Тизенгаузен. 
26. <И. И. > Пущин. 
27. Басаргин. 
28. Кн. Щепин-Ростовский. 
29. Вольф. 
30. Кн. Барятинский. 
31. Юшневский. 
32. Ен-тальцев. 
33. Арбузов. 
34. Крюков 1-й. 
35. Лорер. 
36. Вадковский. 
37. Розен. 
38. Гр. Зах. Григ. Чернышев. 
39. Соловьев. 
40. Батеньков. 
41. Спиридов. 
42. Анненков. 
43. Ивашев. 
44. Кн. Трубецкой. 
45. Вегелин. 
46, 47, 48. Александр, Николай, Михаил Бестужевы. 
49. Торсон.
50. Кн. Одоевский. 
51. Муравьев-Апостол Матвей. 
52. Муравьев-Апостол Сергей. 
53. Каховский. 
54. Пестель. 
55. Бестужев-Рюмин Мих. 
56. Рылеев. 
57, 58. Михаил и Вильгельм Кюхельбекеры. 
59. Веденяпин 1-й. 
60. Веденяпин 2-й. 
61. Заикин. 
62. Репин. 
63. Глебов. 
64. Андреевич. 
65. Андреев. 
66, 67. Борисовы 1-й и 2-й. 
68. Горбачевский. 
69. Завалишин. 
70. Мозалевский. 
71. Мозгалевский. 
72. Мозган. 
73. Корнилович. 
74. Люблинский. 
75. Штейнгель. 
76. Повало-Швейковский. 
77. Крюков 2-й. 
78. Киреев. 
79. Тютчев. 
80. Назимов. 
81. Мих. Ив. Пущин. 
82. Лихарев. 
83. Бечаснов. 
84, 85. Аврамовы 1-й и 2-й. 
86, 87. Бр. Беляевы. 
88. Лисовский.
89. Бар. Черкасов. 
90. Толстой. 
91. Булатов. 
92. Поливанов. 
93. Гр. Мусин-Пушкин. 
94. Цебриков. 
95. Бодиско. 
96. Петр Пущин. 
97. Дивов. 
98, 99. Бобрищевы-Пушкины. 
100. Выгодовский. 
101. Шимков. 
102. Пестов. 
103. Сухинов. 
104. Ник. Тургенев. 
105. Як. Толстой. 
106. Игельстром. 
107. Рукевич. 
108. Гр. Коновницын. 
109. Путята. 
110. Фохт. 
111. Кн. Рамоль-Сапега. 
112. Фролов. 
113. Раевский* 
114. Панов. 
115. Громницкий. 
116. Кривцов. 
117. Берстель. 
118. Норов. 
119. Гр. Булгари**
120. Загорецкий. 
121. Краснокутский. 
122. Чижов. 
123. Фурман. 
124. Шихарев. 
125. Враницкий. 
126. Оржицкий. 
127. Кожевников. 
128. Лаппа. 
129. Мусин-Пушкин 2-й. 
130. Акулов. 
131. Вишневский. 
132. Фок. 
133. Ипполит Муравьев-Апостол. 
134. Щепилло. 
135. Казиков 

* (имеется в виду Владимир Федосеевич Раевский. - Ред.)

**(против № 117-119 помета: «креп<остные работы>)

Общество видело себя ослабленным чрез отступление таких членов, которые бы непременно сделали бы значительный перевес по власти, которую чины, занимаемые ими в рядах гвардии, предоставляли в их руки, но в то же время оно видело, что большая часть офицеров гвардии не верила возможности отречения Константина. Нелюбовь их к молодым великим князьям явно оказывалась в их разговорах, и те, которым общество открыло свои намерения, с восторгом оказали готовность действовать под его руководством. Все эти офицеры были люди молодые, никто из них не был чином выше ротного командира. Надобно было найти известного гвардейским солдатам штаб-офицера для замещения передавшихся на сторону власти батальонных и полковых командиров. Этот начальник нужен был только для самого первого начала, чтобы принять начальство над собравшимися войсками. Был в столице полковник Булатов, который недавно перешел из Лейб-гренадерского полка в армию. Его помнили и любили лейб-гренадеры, а этот был одним из полков, на который более надеялись. Булатов согласился принять начальство над войсками, которые соберутся на сборном месте.

Общество не имело опоры в старших чинах гвардии. 2-е батальоны всех полков стояли не в городе, но в окрестностях и не могли принять участия. Из бывших с самом городе оба батальонных командира лейб-гвардии Финляндского полка, бывшие членами общества, отказали в содействии. Лейб-гвардии Семеновского полка командир Шипов признался Трубецкому, что он дал слово вел. кн. Николаю привести к присяге свой полк, как скоро получит от него приказание; кроме членов из обер-офицеров, присоединились все те, которые отозвались несогласием дать присягу новому императору, если Константин не объявит о том изустно перед войсками или изданным от себя манифестом. Манифесту нельзя верить в отсутствие Константина. Многим из таковых не было даже доверено о существовании общества, и они действовали просто по убеждению долга.

В полках Измайловском, Егерском, Лейб-гренадерском, Финляндском, в Морском экипаже и частью в артиллерии очень ясно в этом объяснились офицеры. Преображенского полка солдаты оказывали сильное нерасположение к Николаю. На кавалергардов можно также было несколько полагаться, и потому план общества был следующий: воспользовавшись упорством солдат, не давать новой присяги, вывести полки и посредством их, собрав другие, заставить Сенат: 1) издать манифест для возвещения народа, в каких необычайных обстоятельствах находится Россия, и для приглашения выбранных людей от всех сословий для решения предстоящего затруднения.

Между тем стало известно, что имп. Константин сам не едет и не хочет дать от себя манифеста о своем отречении и передаче престола Николаю Павловичу. Обстоятельство очень затруднительное для последнего. Надобно издать манифест от собственного лица, но каким образом убедить в истине отречения и на каком праве основать свое вступление? Не будет ли оно иметь всех признаков похищения? Издать манифест именем Сената было бы действие самое законное и народное, потому что народ привык получать все указы из Сената; находили, что это было бы предоставить такую власть Сенату, которая принадлежит одному только императору, а такой пример мог служить на будущее время поводом Сенату распоряжаться и самою верховною властью по своему усмотрению. В таких обстоятельствах решились издать манифест от лица императора, принимающего престол, и обнародовать письма Константина Павловича к покойному императору; начать присягу с военной силы и обязать гвардейских полковых командиров под личную ответственность, если они не сумеют преодолеть ожидаемого упорства подчиненных им полков. Гр. Милорадович, убедивший Николая в необходимости предоставить престол законному наследнику, видя странное действие Константина, решился теперь содействовать к преодолению препятствий о провозглашении Николая императором.

Тайное общество, хорошо извещенное о всех действиях великого князя и всего военного начальства, а также о мыслях офицеров и нижних чинов, проявлявшихся в их разговорах, распорядило действия свои сообразно этим сведениям. Оно знало, что трудно будет или даже и совсем невозможно уверить всех нижних чинов и многих офицеров, что Константин Павлович произвольно отказался от престола. Даже в народе признавали законным не Николая, а Михаила, как родившегося в то время, как отец был императором. Одна привычка к безусловному повиновению и насильство могли заставить солдат присягнуть по требованию их начальников; а так как начальники полков большей частью были мало любимы подчиненными и не имели их доверенности, то легко было поколебать их повиновение. Действительно, когда поутру 14 декабря выведены были в полках люди для присяги, то вообще они оказали недоумение и нерешительность, которые при первых словах офицеров, изъявивших сомнение касательно законности требуемой присяги, обратились в явное упорство. Русский солдат так, однако ж, привык к слепому повиновению, что большая часть начальников успели удержать своих подчиненных. Но Фридерикс и Стюрлер, бывшие нелюбимы более прочих, и Карпов, не имевший никакого уважения подчиненных, не могли удержать вверенных их начальству.

Известно, что высшее военное начальство привыкло почитать русского солдата болваном, который поворачивается и идет туда, куда его направит начальник. Однако ж гр. Милорадович, собиравший в продолжение всего времени междуцарствия сведения о духе и расположении солдат и офицеров, убедился, что не легко будет заставить их присягнуть посредством манифеста, изданного от имени того лица, которое желает воссесть на престол. Граф тщетно добивался, чтоб этот манифест был издан тем императором, которому присягнули уже, и только в таком случае обещал, что порядок в столице не будет нарушен. Сомнения графа поколебали уверенность Николая, тем более что и он со своей стороны от приверженцев своих был предварен о расположении гвардии и о существовании тайного общества, намеревавшегося воспользоваться этим расположением. В ночь с 13-го на 14-е число полковой командир Преображенского полка старался привлечь свой полк на сторону Николая Павловича. Это казалось тем необходимее, что гренадерский взвод роты его величество изъявил наклонность к сомнению в бытность свою во внутреннем карауле в день присяги. Кроме обещаний, роздана была большая сумма денег, и поутру, когда выведен 1-й батальон и Николай Павлович, подъехав, спросил рядовых, хотят ли они его своим государем, они отвечали утвердительно. Тогда он приказал зарядить ружья и идти за ним.

Происшествия 14-го числа и последующих дней известны. Казематов Петропавловской крепости недостало для помещения всех арестованных, взятых в столице и привезенных со всех сторон обширной Российской империи. Военное сопротивление преодолено, и вся знать, все государственные чины и верховные правительственные места безусловно признали воссевшего на российском престоле. Никто не осмеливался изъявить мнения, что неправильность принятия скипетра в новые руки могла быть причиною бывшего сопротивления. Все приписано было злонамерению тайного общества, и члены его, также и все участвовавшие в происшествиях сих дней преданы были суду как злоумышленники и ослушники законной власти.

Все нижние чины, схваченные на месте битвы, были заключены в Петропавловской крепости. Все прочие лица приводились во дворец, и новый император сам всех допрашивал. На многих гнев его выражался ругательством. Кн. Оболенский был приведен с связанными руками; император обругал его и, обратившись к стоящим генералам, сказал: «Вы не можете себе вообразить, что я от него терпел». Кн. Оболенский был старшим адъютантом в дежурстве Гвардейской пехоты, а Николай Павлович, как великий князь, командовал одной из дивизий Гвардейской пехоты. Многие из верноподданных сами спешили привозить к императору ближайших своих родственников, не дожидая, чтоб приказано было их взять. Так, В. С. Ланской не дозволил родному племяннику жены своей, кн. Одоевскому, никакой попытки к избежанию ожидавшей его участи и, не дав ему ни отдохнуть, ни перекусить, повез во дворец. Супруга Ланского наследовала 2 тыс. душ от кн. Одоевского по произнесении над ним приговора. Были, однако ж, лица, оказавшие сострадание и человеколюбие. Кап.-лейт. Николай Бестужев, укрываясь от преследования, вошел в незнакомый ему дом и, пройдя ряд пустых комнат, очутился в кабинете одного знатного пожилого человека. Удивленный неожиданным явлением, N спросил Бестужева, чего он хочет, и, узнав, что он скрывается и голоден, запер его в своем кабинете, сам принес ему закусить, предложил денег и сказал, что скрыть его у себя не может, потому что имеет сына в гвардии, который непременно его выдаст, но проводит его сам из дому скрытно. Во время разговора услышали в ближайшей комнате голос сына, возвратившегося с несколькими другими офицерами и резко изъявлявшего свое мнение против лиц, действовавших в сей день. Старик немедля вывел Бестужева, который успел уехать в Кронштадт.

Многие бежавшие с площади нижние чины и офицеры скрывались в доме тещи моей, и он был окружен с обеих сторон. Сестра тещи моей, кн. Б<елосельская-Белозерская>, предложила ей ночлег в своем доме, а сестра жены моей, гр. Л<ебцельтерн>, предложила в своем доме - жене моей и мне. Это после причтено мне было, как намерение укрыться в доме иностранного посланника. Ночью с 14-го на 15-е число гр. Лебц<ельтерн> приходит меня будить и говорит, что император меня требует. Я, одевшись, вошел к нему в кабинет и нашел у него гр. Нессельроде в полном мундире, шурина его, гр. Александра Гурьева, который пришел из любопытства и с которым мы разменялись пожатием руки, и флигель-адъют. кн. Андрея Михайловича Голицына, который объявил мне, что меня требует император. Я сел с ним в сани, и, когда мы приехали во дворец, он в прихожей сказал мне, что император приказал ему потребовать у меня шпагу: я отдал, и он повел меня в генерал-адъютантскую комнату, а сам пошел доложить. У каждой двери стояло по трое человек. Везде около дворца и по улицам, к нему ведущим, стояло войско и были разведены большие огни. Меня позвали; император пришел ко мне на встречу в полной форме и ленте и, подняв указательный палец правой руки прямо против моего лба, сказал: «Что было в этой голове, когда вы с вашим именем, с вашей фамилиею вошли в такое дело? Гвардии полковник! Князь Трубецкой!.. как вам не стыдно быть вместе с такою дрянью? Ваша участь будет ужасная», - и, обратившись к генералу Толю, который один был в комнате, сказал: «Прочтите». Толь выбрал из бумаг, лежавших на столе, один лист и прочел в нем показание, что бывшее происшествие есть дело общества, которое кроме членов в Петербурге имеет еще большую отрасль в 4-м корпусе, и что дежурный штаб-офицер этого корпуса лейб-гвардии Преображенского полка полк. Трубецкой может дать полное сведение о помянутом обществе. Когда он прочел, император спросил: «Это Пущина?».

Толь: - Пущина.

Я: - Государь, Пущин ошибается...

Толь: - А! вы думаете, это Пущин? А где Пущин живет?

Я видел, что почерк не Пущина, но думал, что, повторив имя его, может быть, назовут мне показателя. На вопрос Толя я отвечал: «Не знаю».

Толь: - У отца ли он теперь?

Я: - Не знаю.

Толь: - Я всегда говорил покойному государю, ваше величество, что 4-й корпус - гнездо тайного общества и почти все полковые командиры к нему принадлежат; но государю не угодно было верить.

Я: - Ваше превосходительство имеете очень неверные сведения.

Толь: - Уж вы не говорите, я это знаю.

Я: - Последствия докажут, что ваше превосходительство ошибаетесь. В 4-м корпусе нет никакого тайного общества, я за это отвечаю.

Император прервал наш спор, подав мне лист бумаги, и сказал: - Пишите показание, - и показал мне место на диване, на котором сидел и с которого теперь встал. Прежде, нежели я сел, император начал опять разговор: - Какая фамилия! Князь Трубецкой! Гвардии полковник! И в таком деле! Какая милая жена! Вы погубили жену. Есть у вас дети?

Я: - Нет.

Император, прерывая: - Вы счастливы, что у вас нет детей. Ваша участь будет ужасная! ужасная! - и, продолжав некоторое время в этом тоне, заключил: - Пишите все, что знаете, - и ушел в другой кабинет.

Я остался один. Видел себя в положении очень трудном. Не хотел скрывать принадлежности своей к тайному обществу, что и не привело бы ни к чему доброму, потому что ясно было из прочтенного мне и многих исписанных листов, что более известно, нежели бы я желал. Но между тем я не хотел иметь возможность упрекать себя, что я кого бы то ни было назвал. И потому я в своем ответе написал, что принадлежу к тайному обществу, которое имело целью улучшение правительства, что обстоятельства, последовавшие за смертью покойного императора, казались обществу благоприятными к исполнению намерений его и что они, предприняв действие, избрали меня диктатором, но что я, наконец, увидя, что более нужно мое имя, нежели лицо и распоряжение, удалился от участия. Этой уверткой я надеялся отсрочить дальнейшие вопросы, к которым не был приготовлен. Пока я писал, вошел Михаил Павлович и подошел ко мне, постоял против меня и отошел. Между тем приводили другие лица, которых расспрашивал Толь, которых потом выводили. Входил и император для допросов и уходил обратно. Когда я окончил писать, подал лист вошедшему Толю; он унес его к императору. Несколько погодя Толь позвал меня в другой кабинет.

Я едва переступил за дверь, император - навстречу в сильном гневе: - Эх! что на себя нагородили, а того, что надобно, не сказали. - И, скорыми шагами отойдя к столу, взял на нем четвертку листа, поспешно подошел ко мне и показал: - Это что? Это ваша рука?

Я: - Моя.

Император, крича: - Вы знаете, что я могу вас сейчас расстрелять!

Я, сжав руки и также громко: - Расстреляйте, государь, вы имеете право.

Император, также громко: - Не хочу. Я хочу, чтоб судьба ваша была ужасная.

Выпихав меня своим подходом в передний кабинет, повторял то же несколько раз, понижая голос. Отдал Толю бумаги и велел приложить к делу, а мне опять начал говорить о моем роде, о достоинствах моей жены, о ужасной судьбе, которая меня ожидает, и уже все это жалобным голосом. Наконец, подведя меня к тому столу, на котором я писал, и подав мне лоскуток бумаги, сказал: - Пишите к вашей жене. - Я сел, он стоял. Я начал писать: «Друг мой, будь спокойна и молись богу... » - император прервал: - Что тут много писать, напишите только: «Я буду жив и здоров». Я написал: «Государь стоит возле меня и велит написать, что я жив и здоров». Я подал ему; он прочел и сказал: - Я жив и здоров буду, припишите «буду» вверху. Я исполнил. Он взял и велел мне идти за Толем. Толь, выведя меня, передал тому же кн. Голицыну, который меня привез и который теперь, взяв конвой кавалергардов, отвез меня в Петропавловскую крепость и передал коменданту Сукину. Шубу мою во дворце украли, и мне саперный полковник дал свою шинель на вате доехать до крепости. Здесь я несколько часов дожидался сначала в зале, потом в домовой церкви до тех пор, как отвели меня в № 7 Алексеевского равелина. В церкви я горячо помолился, особенно при мысли, что, может быть, я более никогда уже не буду в храме божием.

Когда меня привели в назначенный мне № 7 равелина, велели раздеться и, оставя на мне только рубашку, портки и чулки, подали халат и короткие туфли, которые чрез несколько дней переменили на большие изорванные. Окно мое не было замазано подобно другим окнам; причины этому я никогда не мог узнать.

Окошечко в дверях, завешенное снаружи, давало возможность видеть меня во всякое время, а мне воспрещало видеть, что делается в коридоре. На ночь горела на окне лампада, которую зажигали, как скоро погасала. Мебель состояла из жесткой очень постели, маленького столика, стула и судна. Вечером подали свечу и щипцы, у которых обломан был кончик. Ножей и вилок не давали, посуда была оловянная. Чрез несколько дней жена моя прислала мне белья, и мне давали его в перемену. Осматривали пристально, чтоб ничего не было остроконечного, даже булавки. Пищу давали: поутру чай с белой булкой; обедать суп или щи, говядину и кашу или картофель; вечером чай и ужин. В течение первых, не менее как шести, недель по ночам будили нас громким стуком; на вопросы о стуке не давали ответа, и вообще все вопросы почти всегда оставались без ответа или ответ был: «не знаю, не слыхал» и т. п. В течение дня и по вечерам прислужники подкрадывались тихонько в валенках или чем подобном, чтобы слышно не было их шагов, и украдкой посматривали в дверное окно. Случалось сначала часто слышать и деревяшку коменданта, сопровождавшую ноги, обутые в сапоги и шпоры, и голоса, между которыми многие полагали похожий на голос императора. Однажды я довольно внятно слышал, как Сукин с уважением отвечал и называл номера и сидящих в них.

17-го вечером пришел за мной плац-адъютант и принесли мне мой мундир. Я оделся, и меня отвели в дом коменданта, где я нашел ген. Левашова. Дорогой я, будучи в одном мундире, жестоко озяб, и, кажется, Левашов принял дрожь мою за трусость, потому что он спросил меня, отчего я дрожу. Сказав мне по-французски, что он прислан от императора, и прибавил: - Ah! mon Prince, vous avez fait bien du mal à la Russie, vous l'avez reculée de cinquante ans! (Ах, князь, вы сделали много зла России, вы ее отодвинули назад на пятьдесят лет! (фр.) )

Потом он стал спрашивать меня о составе и образовании Южного общества. На ответ мой, что я никаких сведений ему дать не могу, потому что сам их не имею, он мне прочел многие подробности, из которых я, к удивлению, увидел, что известен весь состав и все лица (Я не знал, что Майборода сделал свой донос ).

Я: - Вы, генерал, гораздо больше знаете, нежели я: почти все, что вы мне читали, для меня ново.

Он: - Это не может быть, вы только не хотите сказать.

Я: - Если б я желал, то ничего не могу сказать, потому что ничего этого не знал.

Он: - Вы были на юге, и вы виделись с Пестелем.

Я: - Нет, я Пестеля не видел уже несколько лет. Могу ли я теперь об нем просить?

Он: - Он арестован. Если вы не хотите мне отвечать, то вы можете писать прямо к государю.

Спросив меня, принадлежит ли к обществу полк. И. М. Бибиков, и получив от меня отрицательный ответ, ген. Левашов меня отпустил. Мне показалось, что ген. Левашов не очень поверил моему утверждению о непринадлежности Бибикова к тайному обществу, и потому я, возвратившись в номер, спросил лист почтовой бумаги, перо и чернильницу и написал к Левашову письмо, в котором утверждал, что Бибиков положительно не принадлежал к тайному обществу и ничего не знал ни о существовании его, ни о 14-м числе.

В один из следующих дней пришел ко мне смотритель равелина старик Лилиенанкер с большим конвертом в руке и спросил меня, писал ли я к государю. На отрицательный мой ответ сказал, что кто-то писал из равелина и что, вероятно, он ошибся номером.

23-го вечером приходит за мной плац-адъютант. Я оделся; меня повезли в дом коменданта. Войдя в комнату, я нашел сидящих за столом: в голове - военного министра Татищева, по правую его руку - вел. кн. Михаила Павловича, по левую - кн. А. Н. Голицына, возле них ген.-адъют. Голенищева-Кутузова, Бенкендорфа, Левашова, флиг.-адъют. полк. Адлерберга и 5-го класса Боровкова. Начались вопросы о 14-м числе, о цели, о средствах достижения цели его.

Я отвечал, что цель была доставить России правильное правление, воспользовавшись обстоятельствами, небывалыми в России; что мы уверены были, что войско не поверит манифесту, который не будет издан от лица государя, которому присягали, и упорство войска принести присягу хотели обратить к произведению в законоположении тех перемен, которые избавили бы Отечество наше на будущее время от переворотов, подобных Французской революции; что, когда сопротивление оказалось бы довольно сильное, вероятно, власть вступила бы с нами в переговоры, и тогда мы могли бы Отечеству своему доставить то, чего желали.

Вел. кн.: - Кто вступил бы с вами в переговоры?

Я: - Государь.

Вел. кн. с гневом: - С вами? с бунтовщиками!? Это дело иностранное. На площади был кн. Шварценберг, от австрийского посольства.

Я: - Мы не допустили бы никакого иностранца вмешаться в наше дело. Оно должно было быть совершенно русское.

Вел. кн.: - Как зовут секретаря графа Лебцельтерна?

Я: - Их несколько.

Вел. кн.: - Son secretaire particulier? (Его личный секретарь? (фр.))

Я: - Я не знаю его имя.

Вел. кн.: - Как вы не знаете? Humlauer.

Я: - Он не частный секретарь, но секретарь посольства.

Вел. кн.: - Все равно.

Продержав меня довольно долго, отпустили. Выходя в другую комнату, я увидел, что поспешно накинули кому-то, небольшого роста, на голову мешок, чтобы я не узнал. 24-го вечером опять потребовали меня, и я нашел то же собрание. Сегодня вопросы были многочисленнее: два, три человека спрашивали разные вещи в одно время с насмешками, колкостями, почти ругательствами, один против другого наперерыв.

Между прочими после разных вопросов о разговорах и совещаниях между членами до 14-го числа Бенкендорф спросил: - Когда все было положено между вами, вы, возвратившись домой, поверили все княгине, вашей жене?

Я: - Нет, генерал. Я жене ничего не поверял, она знала не более, как и вы.

Бенкендорф: - Почему не поверить, это очень натурально. Когда любишь жену, то очень натурально поверить ей свои тайны.

Я: - Я не понимаю, какое вы имеете понятие о супружеской любви, когда полагаете, что можно поверить жене такую тайну, которой познание может подвергнуть ее опасности.

Бенкендорф: - Да что тут удивительного? C'est trés naturel, que vous avez confié a votre femme les projets, qui vous occupaient, et il n'y a rien là qui doive étonner. C'est fort simple, si vous n'avez pas tout dit à la princesse, vous deviez necessairement lui confier, du moins, quelque chose (Это очень естественно, что вы доверяли вашей жене прожекты, которые вас занимали, и в этом нет ничего, что должно удивить, это очень просто. Если бы вы не говорили ничего княгине, то вы должны были ей доверить хоть что-нибудь (фр.)).

При каждом вопросе Бенкендорфа мое негодование возрастало и теперь возросло до высочайшей степени. - Je ne sais pas, General, comment vous aimez votre femme, mais ce que je sais moi, c'est que si jammais j'avais confié, à ma femme un secret, dont la connaissance aurait pu sculement la compromettre je me serais considéré comme un infâme (Я не знаю, генерал, как вы любите вашу жену, но сам я знаю, что если бы я когда-нибудь доверил моей жене тайну, знание которой могло ее скомпрометировать, я счел бы себя бесчестным (фр.) ).

Левашов, который сидел последний ко мне и возле Бенкендорфа, поспешил теперь прервать разговор, и, обратясь к нему, сказал: - Ecoutes Benkendorff, c'est, tres probable, que le prince n'a voalu rienconfier a sa femme et qu'elle n'a rien sú (Послушайте, Бенкендорф, вполне возможно, что князь не захотел ничем поделиться со своей женой и что она ничего не знала (фр.)).

Я, наконец, сказал: - Господа, я не хочу отвечать всем вместе, каждый спрашивает разное, извольте спрашивать меня по порядку, и тогда я буду отвечать.

Ген -адъют. Кутузов <Голенищев>: - Нет, эдак лучше, скорее собьется.

Я: - Надеюсь, что не доставлю этого удовольствия вашему превосходительству. Я повторяю, что не могу отвечать, когда меня так спрашивают, как теперь. Все говорят, вместе наперерыв. Напали на меня, как на бешеную собаку. Вы требуете ответа о бывшем за несколько тому лет. Можно ли все припомнить в одну минуту. Если всем вам угодно иметь от меня ответы, задайте мне писаные вопросы, и тогда я буду отвечать.

Почти все: - Вот еще, отвечайте словесно.

Я: - Я не могу отвечать.

Вел. кн.: - Требование кн. Трубецкого справедливо. Задайте ему письменные вопросы и пошлите их к нему, чтобы он отвечал.

Члены согласились. Все встали. Кн. Голицын подошел ко мне и сказал: - Государь вами очень недоволен. Вы не хотите ничего отвечать, государю ваши ответы не нужны для узнания дела; все уже известно. Он желает видеть только вашу откровенность и что вы чувствуете милости его. Не заставьте принять с вами неприятных для вас мер.

Я: - Я уже сказал государю в первый день все, что касается моего участия, и готов пополнить все, что угодно будет его спросить. Но согласитесь, ваше сиятельство, что я не могу быть доносчиком.

Подошел военный министр и плачущим тоном стал уговаривать меня, чтоб я все открыл. Наконец меня отпустили, продержав очень долго. Я пришел в свой номер в изнеможении и стал харкать кровью.

На другой день Рождества Христова я был болен. Присланы вопросные пункты, на которые отвечал.

Не помню, в какой день я получил запросы о письме, писанном чрез Свистунова в Москву к Степану Михайловичу Семенову. Отвечал, что уведомлял его о происшествиях, бывших в Петербурге. Потом получил запрос: «Кем Семенов принят в общество?». Отвечал, что не знаю. Вечером требуют меня в Комитет. После различных вопросов о знакомстве моем и переписке с Семеновым и о принадлежности его к обществу отвечал, что полагал его членом, но утвердительно сказать не могу, чтоб он был им. Говорят мне, чтоб я обернулся назад, и спрашивают, узнаю ли я Семенова? Я обернулся и увидел его за собою. Повторяют вопрос: «Этот ли Семенов принадлежал к обществу?» На повторный мой ответ, что я утвердительно сказать не могу, принадлежал ли он к обществу, Семенов возразил: «Как же, князь! Вы знаете, что я не принадлежал к обществу, вы меня в тайное общество не принимали, а с тех пор, как я уехал из Петербурга, вы знаете, где я был и что я там не мог быть принять никем».

Я: - Г-н Семенов говорит правду; я его никогда не принимал и не знаю, чтоб кто другой его принял.

Вопрос: - Вы писали к г-ну Семенову через Свистунова: вы писали к нему, как к члену тайного общества?

Я: - Что я писал г-ну Семенову, я мог писать и ко всякому другому знакомому, хоть бы он и не был членом тайного общества.

Вопрос: - Но ведь вы полагали г-на Семенова членом тайного общества и писали к нему не только чрез Свистунова, но и прежде с ним переписывались?

Я: - Наша переписка касалась единственно личных дел г-на Семенова.

Семенов: - Кн. Трубецкой знает, что, когда мы виделись с ним последний раз, я не был членом тайного общества, это он может подтвердить. С тех пор я жил три года, отдален от всех моих знакомых.

Ген. Левашов, обращаясь к Комитету: - Кн. Трубецкой не хочет доказать, что г-н Семенов принадлежит к тайному обществу, и я знаю почему. Г-н Семенов принял брата его, и кн. Трубецкой боится, чтоб г-н Семенов этого не объявил, когда он докажет ему, что он член тайного общества.

Я: - Предположение ген. Левашова несправедливо, ни один из моих братьев не принадлежит к обществу.

Левашов: - Ваш брат, который служит в Кавалергардском полку, член тайного общества.

Я: - Неправда.

Левашов, к Комитету: - Г-н Семенов воспитывал меньшого брата кн. Трубецкого и принял его в тайное общество.

Я: - Неправда. Брат мой, о котором говорит теперь ген. Левашов, не принадлежит к тайному обществу, и ни один из моих братьев не знает о существовании тайного общества.

Г-н Семенов приезжал из Москвы с моею мачехою и жил у нее в доме, занимаясь меньшим моим братом, и если б он тогда был членом тайного общества, то не мог бы принять моего брата, которому было не более 15 лет. Тогда г-н Семенов не был членом общества, а после того он брата моего не видал.

После этого Семенов продолжал доказывать, что он не мог принадлежать к тайному обществу, опираясь более на том, что он был в разлуке с членами его, и на том, что изо всех он был более знаком со мною и что, кроме меня, никто по этой причине не мог бы его принять, а что я его не принимал, в этом он ссылается на меня. И вообще все свои ссылки на меня делал так ловко, что я должен был, по справедливости, все подтверждать. Наконец меня отпустили, оставив Семенова.

В другой раз призвали меня, также вечером, в Комитет, который я нашел этот раз полнее прежнего. Тут сидели кроме прежних виденных мною лиц г-да Дибич и Потапов. Во все время говорил и допрашивал Дибич один. Пред Комитетом стоял Батеньков. Требовали, чтобы я доказал, что Батеньков принадлежал к обществу, и говорили, что 19 есть на то показаний. Я ответствовал, что доказать о принадлежности Батенькова не могу, потому что не знаю, чтоб кто когда его принимал, и сам никогда не говорил с ним об обществе, что я с ним очень мало был знаком; что раз я разговаривал с ним перед 14-м числом о странных обстоятельствах, в которых было тогда наше Отечество, и что этот разговор оправдывался бывшими тогда обстоятельствами, и не нужно было принадлежать к тайному обществу, чтоб разговаривать о таком предмете, который так много всех занимал.

Сидя в своем номере равелина, я дивился, что не имею вопросов о членах общества на юге. Раз только получил я бумагу, в которой было сказано, что полк. Пестель показывает одно обстоятельство, на которое требовали моего объяснения, и более никогда не поминали ни о ком из южных членов. Я не знал ни доносов Майбороды, Шервуда и Витта, ни восстания Черниговского полка и не мог разгадать такого молчания. Должен, однако ж, был заключить, что Комитет имел сведения, важнейшие тех, которые бы мог ожидать от меня.

До масленицы я не получил никаких почти вопросов, исключая о принадлежности некоторых членов и о том, кем и когда они были приняты. На эти вопросы отзывался незнанием. Наконец в начале поста, на 2-й неделе, пришел за мной плац-адъютант и в комнате, в которой собирался Комитет, я нашел ген. Чернышева и полк. Адлерберга. Первый держал в руках тетрадь в несколько листов, по которой предлагал мне различные вопросы, большей частью нелепые, по показанию будто бы многих членов общества, о пребывании моем за границей, действии там и знакомстве. Адлерберг в это время рисовал на бумаге, пред ним лежащей, и, как мне многие сказывали, это было вообще его занятие во время допросов. Чернышев допрашивал с какою-то насмешкою. Продержав довольно, отпустили. На другой день я получил огромную тетрадь, в которой различные подробности о действии пред 14-м числом и о предположенном действии этого числа. Большею частью допросные пункты были нелепы; между ими был; «кто вызвался нанести удар по моему предложению царствующему императору?». На этот вопрос следовало бы было просто отвечать, что этого никогда не было и что никто не вызывался, что была истина. Но я, прежде нежели отвечать на него, вздумал намекнуть о нем в письме к жене моей (я каждый вечер посылал к ней письма чрез плац-адъютанта). На другой день, поутру, плац-адъютант принес мне письмо назад, сказав, что велено мне сказать, что не нужно подобных вещей писать, что они могут огорчить жену мою. Тогда я в ответ на допрос написал, что такого ужасного допроса Комитет, вероятно, не сделал бы мне, если б кто-нибудь того не показал, и потому могут показателя спросить, чтоб он назвал того, кто вызвался, а я сам никого не знаю. Рассуждение, которому я следовал, было ложно: оно основывалось на уверенности, что Комитет и все действия его ничто более как комедия, что участь моя и всех прочих со мною содержащихся давно уже решена в уме императора и что как бы дело ни шло, мне суждено сгнить в крепостном заточении, и потому, если император будет по моим ответам заключать, что я упорствую в запирательстве, то заключение мое будет строже. Оттого я вздумал, не отвергая решительно показания, заставить обратиться к показателю, который не в состоянии будет поддержать своего показания, назвав небывалое лицо. Я, кажется, в предположении своем кругом ошибся.

На прочие вопросы я отвечал подробно, когда касалось это собственно моих предположений или действий, стараясь избегать утверждения показаний на другие лица; при всем том вырвались у меня неосторожные слова на лейтенанта Морского гвардейского экипажа Арбузова.

Чрез несколько после сего пришел ко мне священник. Он уже раз был у меня и, как мне казалось, хотел ко мне подладиться, но не довольно ловко, и я остался в сомнении относительно его мыслей и намерений. Теперь, казалось мне, представился случай узнать и те, и другие, и то, прямо ли он действует или хитрит? Для этого я ему рассказал о вопросе касательно лица императора и о моем на него ответе. По впечатлению, которое это на него сделало, я заключил, что он человек с хорошими чувствами. Он просил меня, чтоб я всякую ложь отвергал решительно. Потом он спросил меня, не хочу ли я принять исповедь, и на согласие мое сказал, что будет ко мне для принятия ее. Я, однако ж, ожидал его несколько недель, и он пришел уже только тогда, когда я перестал его ждать. С искренним чувством моего недостоинства приступил я к причащению крови и тела христовых, и чистая радость овладела в эту минуту душою моею, и упование на милость божию твердо вкоренилось в сердце моем. Исповедь моя, кажется, привязала ко мне священника, он меня полюбил и с этой поры довольно часто меня навещал. Он убедился, что все то, что он слышал про меня, была ложь и что я мог ошибаться на пути добра, но зла никогда на уме не имел и что находили нужным приписать мне злые умыслы для того, чтоб оправдать ту степень приговора, которому намерены были меня подвергнуть. В течение этого времени я не получал почти никаких запросов, и меня ничем Комитет не тревожил. Но 28 марта, после обеда, отворяют дверь моего номера и входит ген.-адъют. Бенкендорф, высылает офицера и после незначащих замечаний о сырости моего жилища садится на стул и просит меня сесть. Я сел на кровать.

Он: - Я пришел к вам от имени его величества. Вы должны представить себе, что говорите с самим императором, в этом случае я только необходимый посредник. Очень естественно, что император сам не может же прийти сюда; вас позвать к себе - для него было бы неприлично; следовательно, между вами и им необходим посредник. Разговор наш останется тайною для всего света, как будто бы он происходил между вами и самим государем. Его величество очень снисходителен к вам и ожидает от вас доказательства вашей благодарности.

Я: - Генерал, я очень благодарен его величеству за его снисходительность, и вот доказательство ее (показывая на кипу писем жениных, лежавшую у меня на столе и которые я получал ежедневно).

Он: - Да, что это!.. Дело не в том. Помните, что вы находитесь между жизнью и смертью...

Я: - Я знаю, генерал, что нахожусь ближе к последней.

Он: - Хорошо. Вы не знаете, что государь делает для вас. Можно быть добрым, можно быть милосердным, но всему есть границы. Закон предоставляет императору неограниченную власть, однако есть вещи, которых ему не следовало бы делать, и я осмеливаюсь сказать, что он превышает свое право, милуя вас. Но нужно, чтоб и со своей стороны вы ему доказали свою благодарность. Опять повторяю вам, что все сообщенное вами будет известно одному только государю, я только посредник, через которого ваши слова передаются ему.

Я: - Я уже сказал, генерал, что очень благодарен государю за позволение переписываться с моей женой. Мне бы очень хотелось знать, каким образом я могу показать свою признательность.

Он: - Государь хочет знать, в чем состояли ваши сношения с М. С<перанским>.

Я: - У меня не было с М. С<перанским> особенных сношений.

Он: - Позвольте, я должен вам сказать от имени его величества, что вое сообщенное вами о М. С<перанском> останется тайной между им и вами. Ваше показание не повредит М. С<перанскому>, он выше этого. Он необходим, но государь хочет только знать, до какой степени он может доверять М. С<перанскому>.

Я: - Генерал, я ничего не могу вам сообщить особенного о моих отношениях к М. С<перанскому>, кроме обыкновенных светских отношений.

Он: - Но вы рассказывали кому-то о вашем разговоре с М. С<перанским>. Вы даже советовались с ним о будущей конституции России.

Я: - Это несправедливо, генерал, его величество ввели в заблуждение.

Он: - Я опять должен вам напомнить, что вам нечего бояться за М. С<перанского>. Сам государь уверяет вас в этом, а вы обязаны ему большою благодарностью, вы не можете себе представить, что он делает для вас. Опять говорю вам, что он преступает относительно вас вое божеские и человеческие законы. Государь хочет, чтоб вы вашей откровенностью доказали ему свою признательность.

Я: - Мне бы очень хотелось доказать свою признательность всем, что только находится в моей власти, но не могу же я клеветать на кого бы то ни было; не могу же я говорить то, чего никогда не случалось. Государь не может надеяться, чтоб я выдумал разговор, которого вовсе не происходило. Да если бы я и был достаточно слаб для этого, надо еще доказать, что я именно имел этот разговор.

Он: - Да, вы рассказали кому-то об нем.

Я: - Нет, генерал, я не мог рассказывать разговор, которого не было.

Он: - Государь знает, что вы рассказывали его одному лицу, и он узнал об нем именно от этого лица,

Я: - Могу вас уверить, генерал, что это лицо солгало государю.

Он: - Берегитесь, князь Трубецкой, вы знаете, что вы находитесь между жизнью и смертью.

Я: - Знаю, но не могу же я сказать ложь, и я должен повторить вам, что лицо, имевшее дерзость сообщить государю о каком-то разговоре моем с М. С<перанским>, солгало, и я докажу это на очной ставке. Пусть государь сведет меня с этим лицом, и я докажу, что оно солгало.

Он: - Это невозможно, вам нельзя дать очную ставку с этим лицом.

Я: - Назовите мне его, и я докажу, что оно солгало.

Он: - Я не могу никого называть, вспомните сами.

Я: - Совершенно невозможно, генерал, вспомнить о разговоре, которого никогда не было.

В этом роде разговор продолжался еще долгое время, сначала по-французски, потом по-русски. Ген. Бенкендорф, стараясь меня уговорить рассказать мой разговор со Сперанским, а я, требуя очной ставки с доносчиком.

Наконец он ушел, потребовав от меня сей же час, чтоб я написал к нему все, что знаю о Сперанском, и сказав мне, что он будет ожидать моего письма в крепости. По уходе его от меня я думал, что напишу; наконец решился написать разговор о Сперанском, Магницком и Баранове, который был у меня с Батеньковым и Рылеевым, и, запечатав, отправил тут же в собственные руки Бенкендорфа.

Этот разговор я рассказал после исповеди священнику, который в свою очередь рассказал мне, что 29 или 30 марта возили полковника Батенькова во дворец. Долго думав о том, кто бы мог сказать такую вещь императору, он, наконец, уверял меня, что это не из крепости вынесено, но что, наверное, кто сказал, тот вне крепости. Тогда я подумал, что это должен быть ген. Сергей Шипов, к которому теперь должно обратиться.

По смерти имп. Александра я поехал к Шипову, и мы вдвоем разговаривали о тогдашних обстоятельствах. Он сожалел, что брата его не было в городе, который со 2-м Преображенским батальоном стоял вне города, как и все 2-е батальоны гвардейских полков. С. Шипов говорил, что желает устроить так, чтоб можно было нам втроем поговорить. Чрез несколько дней я поехал к нему опять. Мне казалось, что он хотел избежать разговора, потому что он просил меня прослушать его проект о фурштатских батальонах. Я скоро прекратил чтение огромнейшей тетради, сказав ему, что можем заняться важнейшим и поговорить о предметах, которые ближе касаются нас. Он положил свою тетрадь, и мы снова стали говорить о тогдашних обстоятельствах и делать различные предположения о будущем императоре. Наконец, он сказал: «Большое несчастье будет, если Константин будет императором».

Я: - Почему ты так судишь?

Он: - Он варвар.

Я: - Но и Николай очень жестокий человек.

Он: - Какая разница! Этот человек просвещенный, а тот варвар.

Я: - Константин теперь не молод. С тех пор как он в Варшаве, он ведет себя совсем иначе, нежели вел себя в Петербурге. Говорят, жена его очень смягчила его нрав и почти совсем его переменила.

Он: - Нет, как можно сравнить его с Николаем; это человек просвещенный, европейский, а тот злой варвар.

Я: - Ты, может быть, ближе знаешь Николая, нежели я, и можешь лучше о нем судить. Я вижу, что Константину солдаты присягнули с готовностию, может быть, оттого, что они его не знают; десять лет он в отсутствии, а меньших братьев они ненавидят и очень худо об них относятся. Если Константин откажется, то трудно будет заставить солдат присягнуть Николаю. Ты можешь судить о том по тому, что было во внутреннем карауле в день присяги. У нас это новое, чтоб император, которому присягнули, отказался от престола. Каким образом заставить солдат поверить такому небывалому примеру, особенно если Константин не приедет и лично не объявит солдатам, что он передает престол меньшому брату, то я не знаю, что из этого будет.

Он: - Я отвечаю за свой полк, я могу заставить своих солдат присягнуть, кому хочу.

Я: - Из всех полковых командиров ты, верно, один можешь это сказать; к прочим, кажется, люди не имеют такой доверенности.

Он: - Меня солдаты послушают. Я первый узнаю, если Константин откажется, мне тотчас пришлют сказать из Аничкова дворца; я тотчас привожу свой полк к присяге. Я отвечал за него, я дал слово.

Я: - Но можешь ли ты знать, что тебе скажут истину? Кажется, очень желают царствовать и в таком случае разве не могут прислать тебе сказать, что Константин отказался, и обмануть тебя? Ты приведешь полк к присяге, а окажется, что Константин не отказывался; что ты будешь тогда делать? Ты несешь голову на плаху.

Эти слова поразили Шипова; он отскочил от меня, потом спросил:

- Трубецкой, что ж делать?

Я продолжал: - Если даже Константин и откажется, то можем ли мы полагать, что все спокойно кончится? Ненависть солдат, дурное мнение, которое вообще все имеют о Николае, разве не может возродить сопротивления и не от одних солдат?

Он: - А разве есть что? Разве говорят о чем?

Я: - Я не знаю, но все может быть.

Он: - Трубецкой, у тебя много знакомых; ты многих знаешь, в Совете, в Сенате. Если есть что, если о чем поговаривают в Совете, то, пожалуйста, уведомь меня.

Из продолжения разговора я видел, что Шипов передался совсем на сторону вел. кн. Николая и не с тем требует сведений, чтоб действовать в наших видах. Это была для нас большая потеря, потому что Шипов был всегда членом, на которого полагались, и очень дружен с Пестелем. Он был полковой командир, и не только по словам его, но и по слухам был любим в полку, и хотя, может быть, слишком много приписывал себе власти на своих подчиненных, но, без сомнения, мог иметь довольно влияния на умы их и, следовательно, сделать большой перевес на ту сторону, которую примет.

Долго я думал о разговоре с Бенкендорфом. Необычайная милость, объявленная мне им от императора, приводила меня в недоумение. «Неужели я так ошибся в его нраве, - говорил я сам себе, - полагая его человеком жестоким, не имеющим ни доброты сердечной, ни великодушия, желающим власти единственно для удовлетворения своему властолюбию, а нисколько не для того, чтоб иметь возможность устроить благо подданных и владеть сердцами их посредством кротости и милосердия. Грубо, очень грубо ошибся я в нем; даже и тогда грубо ошибся, если милосердие, которое хочет он оказать нам, проистекает более от ума, нежели от сердца. Что должен заключить для себя из сказанного Бенкендорфом? Что меня и всех задержанных выпустят по окончании следствия? Всех восстановят в прежних Званиях и достоинствах, а я думал, что меня запрут и я никогда не вырвусь из Алексеевского равелина? Когда меня водили в Комитет или баню, я всегда изыскивал средства уйти, если определено будет мне вечное здесь заключение. Тяжела мысль быть вечно обязанным благодарностию человеку, о котором я имел такое худое мнение. А если он будет в рассуждении меня так великодушен, каковым представил его Бенкендорф, то я обязан буду посвятить ему все остальные дни моей жизни. Эти мысли бродили некоторое время в голове моей и тревожили меня; наконец я успокоился, убедив себя, что дело несбыточное, чтоб все так могло кончиться, как казалось из речей Бенкендорфа.

На 6-й неделе поста, не помню в какой день, а кажется, в четверг, приходит за мной плац-адъютант в необычайное время, скоро после обеда, и приносит мой мундир. Приглашает меня одеться с видом каким-то приятным (За несколько дней этот же плац-адъютант принес мне кусочек просвирки от имени моей сестры. Когда я развернул ее, он наклонился и с большим вниманием искал долго на полу. С удивлением я увидел, что он так старательно отыскивал булавку, которою была заколота бумажка.), как бы для предварения моего, что выход мой не принесет мне ничего, кроме удовольствия, и ведет меня в дом коменданта. Вхожу в комнату, и в объятия мои бросается сестра. Она несколько уже дней имела позволение видеть меня, но лед на Неве препятствовал переехать в крепость, ныне это было возможно, и она воспользовалась дозволением, выпрошенным ею лично, когда откланивалась императрице, намереваясь отъехать в Москву. Сестра рада была меня видеть, между тем была грустна, хотя старалась скрыть грусть свою под улыбкою. Разговор наш не мог быть свободен, потому что комендант ген. Сукин все время сидел возле нас за столиком, на котором угощал нас чаем. Несколько раз за ним приходили, но он отлучаться не хотел; наконец доложили ему, что приехал от государя ген.-адъют. (кажется, Левашов), он и тогда сказал, что ему не время. Приехавший генерал пошел ходить по крепости и опять требовал свидания. Сукин велел его позвать, а сам, дойдя до дверей комнаты и сказав ему одно слово, поспешил на своей деревяшке воротиться к занимаемому им месту. Сестра только успела в это время спросить меня, замешан ли я в покушении на жизнь императора. Я отвечал, что нет, но что, кажется, есть намерение меня замешать. Она отерла слезу, но сказать более ничего не могла, потому что комендант сидел уже на своем месте прежде, нежели я договорил ответ (Я после узнал от жены моей, что ему было велено записать и представить весь наш разговор; сестра это знала и потому не смела говорить того, что бы хотела ). Пришло время расстаться нам, и со стороны сестры не обошлось без слез, мне также было грустно. Мы не надеялись больше видеться, она чрез несколько дней уехала в Москву. Я тогда не знал, что моя добрая сестра выпросила обещание свидания жене моей со мною.

Несколько дней провел я довольно спокойно в каземате, вспоминая свидание с сестрою. На страстной неделе, в два разные дня, я имел еще удовольствие получить вопросные пункты такого рода, ответы на кои должны были служить к облегчению судьбы тех лиц, кого они касались. Такой случай представился в первый раз и, следовательно, был для меня отраден. В одном вопросе спрашивали, почему я просил Рылеева, чтоб он не сообщал полковнику Глинке о наших намерениях. В другом, - что кн. Оболенский ссылается на меня, что когда в 1823 году приехал Пестель в Петербург и своими рассуждениями увлек его к признанию необходимости республиканского правления в России, то я отвратил его, доказывая ему, что республику не иначе можно учредить, как истреблением императорского дома, чрез какое действие общество поселило бы к себе омерзение и привело бы в ужас весь народ.

В понедельник на святой неделе я имел неожиданное счастье обнять мою жену. Я не знал, что сестре моей было обещано позволение жене видеться со мною. Нелегко изобразить чувства наши при этом свидании. Казалось, все несчастия были забыты, все лишения, все страдания, все беспокойства исчезли. Добрый, верный друг мой, она ожидала с твердостию всего худшего для меня, но давно уже решалась, если только я останусь жив, разделить участь мою со мной и не показала ни малейшей слабости. Она молилась, чтоб бог сохранил мою жизнь и дал мне силы перенести с твердостию теперешнее и будущее мое положение. Наше свидание было, подобно свиданию с сестрой, в присутствии коменданта, который, как будто бы для того, чтобы дать нам более свободы, притворился спящим в своих креслах. До сих пор я не имел никакой надежды увидать когда-нибудь жену мою, но это свидание заставило меня надеяться, что мы опять будем когда-нибудь вместе; и потому, может быть, час разлуки не так показался мне тягостен, как должно было ожидать.

Воспоминание о проведенных вместе часах сладостно занимало меня многие дни. Я благодарил бога от глубины души за то, что он милостию своею так поддержал ее и в чувствах и в наружном виде. Ничего отчаянного, убитого не было ни в лице, ни в одежде; во всем соблюдено пристойное достоинство. Вид ее и разговор с нею укрепили во мне упование в бога, и я с тех пор совершенно покорился воле провидения, предавшись всеми моими чувствами с полною покорностию всему, что ему угодно будет послать в будущности.

Спокойствие мое было прервано. 8 мая призывали меня поутру к допросу; я нашел одного Чернышева и Адлерберга, который по обыкновению рисовал и чертил на листе, перед ним лежащем. Чернышев с язвительною, казалось мне, улыбкою объявил мне, что ответы мои на большой допрос, посланный мне в феврале, казавшиеся подробными и удовлетворительными, оказались пустыми (т. е. Комитет был ими недоволен потому, что они никого не запутывали). Он мне сделал много вопросов, по большей части вздорных. Если это было с показаний некоторых из подсудимых, то, должно быть, таких, которые не имели со мной никакого знакомства и знали меня только по дальним слухам. Так оно действительно и было. Некоторые слухи, которые были обо мне в Обществе славян (вовсе не бывшем мне известным и о существовании которого я не имел никакого сведения), были предложены как показания членов, и ни в чем не было не только истины, но и тени справедливости.

Несмотря на то, от меня потребовали письменных ответов, которые я и дал, получив на другой день письменные вопросы, из которых, однако ж, многие сделанные мне словесно были исключены. Напирали, однако ж, на намерение цареубийства. В этом случае я сослался на записку свою, которую в ночь, с 14-го на 15-е я видел в руках императора и из которой ясно было видно, какие были мои намерения. В ней ничего похожего на такой умысел не было; напротив, определено вступить в переговоры с Николаем Павловичем и вступление на престол подвергнуть решению общего собрания доверенных людей всех сословий государства, собранных призывом Сената, следовательно, мы не принимали на себя никакой власти.

До сих пор я не имел ни с кем очных ставок. Наконец меня позвали, и я увидел себя пред Бриггеном, которого я полагал за границей. Меня спрашивали, от кого я слышал о ненависти к покойному государю Якубовича и о намерении его принести жизнь его в жертву этому чувству, основанному на личном мщении. Я имел неосторожность отвечать, что от полк. Бриггена. Меня заставили это при нем подтвердить, и, вероятно, это было причиною осуждения его на один год каторжной работы. Из слов Бриггена я увидел, что ему ставят в вину познание этого обстоятельства, но уже нельзя было отречься, потому что не мне одному было известно, что Бригген это рассказывал.

С лейтенантом Арбузовым я был счастливее. В допросе о нем вырвались у меня его слова: «если будут в нас стрелять, то мы пушки отберем». Наученный примером бывшего с Бриггеном, я отказался от этого показания, объявив, что если я сказал это на Арбузова, то это неправда. Арбузов говорил мне, что слышал мои слова, потому что ожидал возле в комнате очной ставки со мною.

В день преполовения меня повели поутру дорогой очень кружной в нижнюю комнату комендантского дома, где я просидел до вечера в ожидании, но отпустили, не дав очной ставки.

С этого дня пошло в Комитете очищение очными ставками всех сомнительных пунктов, и я имел очную ставку с Рылеевым по многим пунктам, по которым показания наши были несходны. Между прочими были такие, в которых дело шло об общем действии, и когда я не признал рассказ Рылеева справедливым, то он дал мне почувствовать, что я, выгораживая себя, сваливаю на него. Разумеется, мой ответ был, что я не только ничего своего не хочу свалить на него, но что я заранее согласен со всем, что он скажет о моем действии, и что я на свой счет ничего не скрыл и более сказал, нежели он может сказать.

Вид Рылеева сделал на меня печальное впечатление, он был бледен чрезвычайно и очень похудел; вероятно, мой вид сделал на него подобное же впечатление. Но его вид так поразил меня, что я сделал то, чего бы не должен был, а именно: я, по некотором оспаривании показаний его мнения о других лицах, не стал упорствовать и согласился, что он говорил то, чего я от него не слыхал, как и теперь в том уверен, и что, может быть, подвергло строжайшему осуждению эти лица.

По соглашении предмета, по которому была у нас очная ставка, кн. А. Н. Голицын вступил с Рылеевым и со мною в частный разговор и продолжал его некоторое время в таком тоне, как будто мы были в гостиной; даже с приятным видом и улыбкой, так, что, вопреки всем дотоле бывшим убеждениям, пришла мне мысль, что, вероятно, кн. Голицыну известно, что дело наше не так худо кончится; что религиозный человек, каким он издавна почитался, не мог бы так весело разговаривать и почти шутить с людьми, обреченными смерти. Разговор кн. Голицына касался различных предположений Рылеева, Пестеля, моих относительно Временного правления в случае, если б наша попытка удалась. Он разбирал различные предположения, говорил о Сперанском, Мордвинове, Ермолове, как о лицах, которых мы предполагали облечь временною верховною властию. Рассуждал о составе Пестелевой директории, шутил мне, что Пестель, находя, что образ мыслей моих не сходен с его, не хотел иметь меня членом своей директории и оттого назначил мне министерство внутренних дел, а Сергею Шипову министерство военных сил; и расспрашивал нас по этим предметам, рассуждал о лучшем, по его мнению, составе временной верховной власти, о различных мерах, которыми могла быть установлена конституция, и развивал суждения свои об этих предметах. Словом, он меня удивил несказанно. Я долго рассуждал о неизъяснимом для меня поведении кн. Голицына и старался объяснить его себе.

Между тем Рылеев имел свидание с женой, и после того имел случай уведомить меня о том запиской и сообщить мне, что жена его сама лично выпросила у императора свидание с мужем и просила ему помилования; получила соизволение на первую просьбу, а на вторую была успокоена словами: «никто не будет обижен».

Потом опять чрез несколько дней Рылеев сообщил мне, что многие лица, особенно из сенаторов, требуют нашего осуждения, но что Сперанский и Кочубей настаивают у императора на милость, к которой он очень склонен. Я не очень всем надеждам, которые, казалось, Рылеев имеет, доверял; но стало опять вкрадываться сомнение, что я, быть может, очень несправедлив был против Николая Павловича, полагая его человеком жестоким.

Последний запрос, который был мне принесен из Комитета, был следующий. В 1820 г., когда Пестель приезжал в Петербург, то многие собрания были у полк. Сергея Шипова и полк. Глинки, и на них рассуждали об образе правления, который предполагается учредить в России. Все единогласно, исключая полк. Глинку, согласились в том, что правлению следует быть республиканскому, причем Н. Тургенев сказал: «Un président sans phrases» («Президент - без лишних слов» (фр.)). Меня спрашивали, точно ли сказал это Тургенев. Мне легко было отвечать, что я был за границей и не мог знать происходившего в то время.

Вероятно, ответы мои, каковы бы они ни были, ни в каком случае не изменили бы моего приговора. Я всегда был уверен, что он изречен заранее, и, кажется, в том не ошибся. Слова, сказанные мне самим императором, в том меня убеждали, но я думаю, что я не должен был допустить этой мысли овладеть столько мною, чтоб заставить меня отвечать с некоторою беспечностию на несправедливые обвинения. В последнюю половину моего заключения в равелине я совершенно покорился воле провидения и в твердом уповании на бога рассуждал, что я себя своей защитою не спасу и чем она будет слабее, тем милость господня, в случае моего спасения, явится яснее. Эта мысль почти всегда владела мною, когда я должен был писать ответы. Под влиянием ее я и теперь отвечал только на сделанный мне вопрос касательно другого лица и не хотел опровергать несправедливости, которая была сказана обо мне и которая была уже, как было видно из смысла бумаги, принята как дело решенное, но насчет которого от меня не требовалось никакого и прежде сведения, так что я удивился, увидев, что признан в том виновным. Рылеев, узнав, что я получил запрос, прислал спросить меня, о чем дело. Я его уведомил, и он отвечал, что оно ему известно.

Наконец начал проникать ко мне в тюрьму слух, что дело наше не кончится Комитетом, но что нас будут судить в Сенате. Солдаты между тем, стерегшие нас, уверяли, что все хорошо кончится для нас, что в бывшем 14 декабря происшествии сам император с главными лицами виноват, и ему нельзя нас наказывать. 5 июля подали мне мой мундир и повели в комендантский дом; в комнате, в которую ввели меня, я нашел новые лица, сидевшие за круглым столом: посредине - гр. Головкин, по правую руку - кн. С. Н. Салтыков (перед ним лежала толстая связка бумаг), по левую руку графа - сенатор Баранов и Бенкендорф - немного от всех поодаль. Сенатор Баранов спросил меня: «Ответы, писанные вами в Комитет, все ли писаны собственною рукою?» Кн. Салтыков молча показал на кипу, перед ним лежавшую. Я отвечал, что я все свои ответы писал сам, своею рукою.

Баранов: - Итак, не угодно ли вам это подписать? - написали записку, которую подал мне Бенкендорф с особенною учтивостью, встал и подал мне стул. Я сел и подписал записку, которая заключала сказанный мною ответ, и меня тотчас отпустили (Некоторые лица из подсудимых объявили, что ответы их были вынуждены противоестественными мерами: голодом, закованием в железа и т. п. Послан был к ним священник упрашивать их, чтобы они взяли назад это показание, и он в этом успел).

После этого дня я оставался в ожидании суда, как вдруг 10-го числа пришли за мной рано поутру и повели меня в комендантский дом. Я нашел его наполненным часовыми, а в комнате, в которую меня ввели, - Артамона Муравьева и кн. Барятинского. Я удивился, увидев себя в их обществе, ибо полагал, что ничего не имею с ними общего. За мною вслед вошли два брата Борисовых, которых я ни лиц, ни имен, ни участия не знал. Удивление мое возросло. Муравьев, как скоро увидел меня, сказал мне: «Как я счастлив, что я с тобою».

Я: - Нисколько не радуюсь твоему счастию.

Муравьев: - Это значит, что моя судьба будет лучше, нежели я ожидал.

Я: - А я думаю, что ты жестоко ошибаешься.

Муравьев: - Нет, и я тебе скажу почему. Государь писал к твоей жене, что он участь твою облегчит. Я это знаю от жены, которая получила, еще будучи в Ахтырке, письмо от гр. Самойловой, которая ей это писала.

Я: - Я не верю, чтобы это была правда.

Муравьев: - Я тебя уверяю, что это точно было.

Тут я спросил Муравьева, кто были те лица, о которых я не имел никакого понятия. Он отвечал, что не знает. Барятинский сказал мне после, что Борисовы, но это мне ничего не разъяснило. Я дивился, что не вижу того, с кем ожидал быть. Наконец, пришел кн. Оболенский, и я увидел, что комната возле нас наполнена разными мундирами. Между тем в нашу вошли еще лица, мне совершенно неизвестные, но ни Рылеева, ни Пестеля не было.

Вдруг входит священник. Я к нему подошел, он меня отвел к окошку. Я его спросил, что это все значит? Он отвечал, что будут нам читать приговор и что мы осуждены в работу. Я изъявил ему удивление, что не вижу Рылеева, Пестеля и других, кроме Оболенского. Он сказал: «Не пугайтесь того, что я вам скажу. Они будут приговорены к смертной казни, и даже их поведут, но они будут помилованы. Я хотел вас предупредить».

Меня обступили, хотели знать, что сказал ушедший священник. Между тем все назначенные в эту комнату собрались. Это были, кроме меня и пятерых вышепоименованных, еще майор Спиридов, Бечаснов, Якубович и Вадковский. Спустя некоторое время нас повели, и я, к удивлению своему, увидел себя поставленного пред бесчисленным собранием важнейших государственных чинов. В большом зале комендантского дома был поставлен покоем огромный стол. За ним сидели члены Совета, сенаторы, митрополиты и разные первых чинов люди, не принадлежавшие к сим государственным местам. Всем недостало места за столом, многие были сзади в глубине комнаты.

Торжественно прочли каждому из нас, начиная с меня, сентенцию Верховного уголовного суда (названного так). Все мы были осуждены к отсечению головы, которая казнь императором уменьшена и изменена в осуждение в вечно на каторжную работу. Мне суждено было переходить от удивления к удивлению. Я не знал, что есть суд надо мною - теперь узнал, что он уже и осудил меня; я думал, что если будут судить меня, то или особой комиссией, или в Сенате - теперь узнал, что установлен для этого Верховный уголовный суд из Синода, Совета, Сената и присоединенных к ним различных особ; думал, что меня осудят за участие в бунте - меня осудили за цареубийство. Я готов был спросить: какого царя я убил или хотел убить? Нас отвели уже не в те казематы, где мы прежде сидели, но в Кронверкскую куртину. Мне достался № 23, пять шагов в длину и три в ширину; во всю длину проходила сквозь окно над головою железная труба из печи, стоявшей в глубине каземата, от которого был отгорожен мой номер. Скоро услышал я вокруг себя человеческие голоса, и некоторые знакомые. Потом из-за перегородки вопрос соседа, желавшего знать, кто в его соседстве. Я не могу выразить, какое чувство радости овладело мною от того, что я, наконец, могу разговаривать с подобными себе. Я узнал, что сосед мой Веденяпин, приговоренный на поселение в Сибирь. Мы разговаривали до глубокой ночи. Надобно было наконец лечь спать, но я не имел отдыха - крупные блохи заели меня, и только в 4-м часу от сильной усталости я мог заснуть ненадолго. Нас разбудили и велели одеваться. Мы услыхали шум у наших окон, звук цепей, людей проходящих. После узнали, что это были пять наших товарищей, осужденных на смерть, которых заранее вывели к приготовлявшейся для них виселице. Сосед мой предостерегал меня, чтобы я не надевал орденов и не застегивал мундирного воротника на крючки, потому что он узнал от служителя, что их будут с нас срывать. Я не хотел последовать его совету.

Когда рассвело, нас вывели и поставили посреди солдат Павловского полка, которые окружили со всех сторон. Здесь я увидел многих, кого не ожидал: Александра Николаевича Муравьева, Лунина, Фонвизина, Краснокутского и других. Последний сказал мне: «Вероятно, тебя много спрашивали обо мне, потому что я во всем на тебя ссылался». Ни в одной бумаге, ни же словесно меня об нем никто не спрашивал, и я полагал, что он даже не арестован. Помина об нем не было, равно как и о других вышепоименованных. Когда свели нас всех вместе, то начали выкликать для разделения по роду службы. Я был поставлен сам-семь, и мы семеро были приведены пред знамена лейб-гвардии Семеновского полка. После барабанного боя нам прочли вновь сентенцию, и профос начал ломать над моею головою шпагу (мне прежде велено было стать на колени). Во весь опор прискакал генерал и кричал: «Что делаете?». С меня забыли сорвать мундир. Подскакавший был Шипов. Я обратил голову к нему, и вид мой произвел на него действие Медузиной головы. Он замолчал и стремглав ускакал. Вид знамен того полка, в котором я некогда служил, возбудил во мне воспоминание моей службы в нем, Кульма, за который были даны знамена; я их видел в руках людей, не имевших на них право, тогда как заслужившие были в гонении и рассеяны по всей армии. Эта мысль возбудила во мне чувство негодовании. Довольного труда стоило профосу сорвать с меня мундир, он так хорошо был застегнут, должно было изорвать в клочки, шпагу также не подпилили и, ломая ее, довольно больно ушибли мне голову. Все наши доспехи сложены были в костры, сожжены, а нас одели в полосатые халаты и отвели обратно в казематы. Мы заметили столбы на валу одного бастиона кронверка. Это была виселица, но которая не имела еще перекладины; и в нашем отделении казни товарищей мы видеть не могли, ибо прежде вошли в крепость. Народа было немного. Уже в своем номере я узнал от соседа своего, что наших товарищей повесили, о чем он узнал от прислуживавшего унтер-офицера. Я верить не хотел; но пришедший священник подтвердил эту весть. Рассказывал о их смерти, которая его тронула до глубины души. Он и теперь и после не мог говорить о них без глубокого умиления, особенно о Рылееве, Муравьеве и Пестеле. Последний просил его благословения, хотя и был другого исповедания. У двух первых оборвались веревки, и Чернышев закричал, чтоб скорее повторили над ними казнь. Священник сказал мне, что он ежеминутно ожидал гонца о помиловании и, к крайнему своему удивлению, тщетно.

Мысль о казни товарищей заставила меня забыть свое положение; я ни о чем ином не мог думать.

Принесли письмо от жены, которая уведомляла меня, что она вслед за мной едет в Сибирь. Тогда я понял многое, что мне темно было в ее письмах. Она давно к этому готовилась, но страшилась, чтоб я не был осужден на смерть. Она знала, что многие требовали моей казни и нескольких других, за мною следовавших. Говорят, что Николай Павлович не согласился на нее. Может быть, он хотел сдержать то, что заставил меня именем своим написать к жене моей, что я буду жив (15 генералов, в числе которых были Головин и Башуцкий, ездили просить государя, чтобы большее число было осуждено на смерть).

На следующий день, т. е. в четверг, духовник наш пришел приобщить нас всех святых тайн.

В пятницу, 12-го, я виделся с женою моею у коменданта. С нею приехала моя теща и оба мои брата. Этого свидания описать нельзя. Жена впилась в меня, братья бросились в ноги и обнимали колена; и теперь при воспоминании их любви слеза навертывается на глаза. Теща также была очень нежна и много плакала. Я возвратился в свою тюрьму в большом волнении, часть ночи не спал - писал письмо, которое хотел отдать жене при первом свидании, другую часть - от блох. Наконец изнеможение навело сон. Поутру встав, я стал разговаривать с солдатом, как вдруг кровь хлынула горлом и пошла как из кувшина. Поспешно прибежал лекарь; дал мне всю нужную помощь. Кровь остановилась, волнение продолжалось, но не столь сильное; слабость овладела всем телом.

В понедельник перевели меня в № 3 Невской куртины, мне жаль было расстаться с соседом и с голосами знакомыми вокруг меня, но я был слишком слаб и сам не мог принимать участия в разговорах. В четверг встал я с постели и мог сделать несколько шагов по комнате довольно большой. В пятницу старались укрепить мои силы пищею и лекарством, которым лекарь снабдил меня и в запас. Вечером велели приготовиться к отъезду и уложить присланное платье, белье и пр. и ночью повели в дом коменданта. Я здесь встретился с Волконским и Борисовым, с которыми должен был вместе ехать.

Камердинер Сукина провел меня в кабинет своего господина, который сказал мне, что он хочет проститься со мною, отдал поклон от Маврина и сказал мне, что я найду в Пелле (Пелла - 1-я станция по дороге в Сибирь чрез Кострому) жену мою, которая туда уже отправилась, что в крепости он не мог мне дать с нею другого свидания.

Потом, вышед к нам, объявил, что император приказал отвезти нас в Сибирь, в каторжную работу, закованными. Нам надели кандалы и посадили в телеги с жандармами.

В Пелле я нашел жену мою и брата Александра, княгиню С. Г. Волконскую с сыном. Жена сказала мне, что она завтра же за мной выезжает; мы пробыли вместе часа два и расстались. Свежий воздух укрепил меня, и, невзирая на скорую езду и тряску кибитки, я приехал в Иркутск совершенно здоровый.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








Рейтинг@Mail.ru
© HISTORIC.RU 2001–2023
При использовании материалов проекта обязательна установка активной ссылки:
http://historic.ru/ 'Всемирная история'