НОВОСТИ    ЭНЦИКЛОПЕДИЯ    КНИГИ    КАРТЫ    ЮМОР    ССЫЛКИ   КАРТА САЙТА   О САЙТЕ  
Философия    Религия    Мифология    География    Рефераты    Музей 'Лувр'    Виноделие  





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Четверо о незабываемом (Мемуарная проза декабристов)

В истории всякой страны есть незабываемые памятные даты. Проходят годы, меняются поколения, новые и новые люди выходят на историческую арену, меняется быт, уклад, общественное мировоззрение, но остается память о тех событиях, без которых нет подлинной истории, без которых немыслимо национальное самосознание. Декабрь 1825 года - явление такого порядка, «Сенатская площадь» и «Черниговский полк» давно стали историко-культурными символами. Достаточно произнести эти словосочетания, и испытываешь смешанные чувства - гордость и грусть: первое сознательное выступление за свободу - первое трагическое поражение.

Если бы декабристов (еще не «декабристов» - членов тайных обществ) не было?.. Смерть Александра I осталась бы важным событием, сложная борьба вокруг престола, развязанная из-за неясности российских законов вообще и «тайного» завещания покойного императора в частности (царем должен был стать младший Николай мимо старшего Константина), привлекала бы интерес историков и эрудированных любителей старины, но все же вряд ли бы каждый из нас столь ясно знал - вот один из звездных часов в истории Отечества.

Декабристы были. Возникший в 1816 году Союз Спасения - первая собственно декабристская организация, Союз Благоденствия, Северное и Южное тайные общества, Общество соединенных славян... Десятилетие шла подспудная работа, рассказывать о которой мы здесь не станем - ей-то и посвящены публикуемые сочинения, - финалом которой был «глоток свободы». Восстание 14 декабря. Восстание Черниговского полка. Картечь в Петербурге, картечь близ деревни Ковалевка.

Декабристы были. И вооруженные выступления утаить было невозможно, хотя император Николай I, на всю жизнь запомнивший ужас первого дня своего царствования, дорого бы дал за то, чтобы сама память о «друзьях четырнадцатого» исчезла. Одной из задач следствия, проводимого под постоянным контролем самодержца, и суда, заочно вынесшего приговоры, было создание государственной концепции случившегося.

«Не в свойствах, не в нравах российских был сей умысел. Составленный горстию извергов, он заразил ближайшее их сообщество, сердца развратные и мечтательность дерзновенную, но в десять лет злонамеренных усилий не проник, не мог проникнуть далее. Сердце России для него было и будет неприступно. Не посрамится имя русское изменою престолу и Отечеству. Напротив, мы видели при сем самом случае новые опыты приверженности, видели, как отцы не щадили преступных детей своих, родственники отвергали и приводили к суду подозреваемых, видели все состояния соединившимися в одной мысли, в одном желании: суда и казни преступникам» - так характеризуется место восстания в истории и отношение к нему российского общества манифестом 13 июля, подписанным «собственною его императорского величества рукою» (Цит. по: Восстание декабристов. Документы. Дела Верховного уголовного суда и следственной комиссии. М., 1980, т. XVII ).

В ночь на 13 июля были повешены Рылеев, Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Каховский. Накануне прошла гражданская казнь тех, кому суждены были «каторжные норы», поселение, дальние гарнизоны. Николай I подводил итоги, манифестом утверждалось: события не было - было нелепое и противное национальной традиции возмущение; борцов за свободу и просвещение не было - была кучка извергов; общественный резонанс сводился к ровному негодованию. В торжественно-витийственных периодах манифеста зарождалась будущая идеология николаевской эпохи, пока еще смутная идея печально известной триады: «православие - самодержавие - народность». Подобного рода концепции, выстраиваемые вопреки фактам и деформирующие другие факты до неузнаваемости, примечательны среди прочего тем, что им почти никто не верит. Не верил собственному манифесту даже Николай I.

До конца жизни император был убежден в том, что ему удалось выявить лишь «верхушку» заговора. Отсюда его пристальный и преувеличенный интерес к мнимым связям декабристов с иностранными дипломатами, к «видам» членов тайного общества на крупных государственных сановников и генералов (М. М. Сперанский, Н. С. Мордвинов, А. П. Ермолов). Николаю было легко поверить в могущественный аристократический заговор, поддержанный из-за границы и способный возродиться в любой момент, поэтому он боялся сосланных декабристов, подозревал их родственников, порой мелочно мстил, а порой совершал акты великодушия. Риторика манифеста скрывала от «толпы» этот затаенный страх, официальная версия была лишь фасадом, за которым скрывались далекие от истины предположения императора и его окружения. Того, что происходило в России с 1815 по 1825 год, того, о чем говорили на следствии сами декабристы, император понимать не желал. Ему оставалось метаться между фантасмагорическими подозрениями и бодрой ясностью официозных текстов. Более чем через 20 лет (1848 г.) будет поручено однокашнику Пушкина М. А. Корфу создание книги (разумеется, для узкого круга) «Восшествие на престол императора Николая I» - сводки «проверенных» свидетельств о восстании 14 декабря, скрепленной все той же официальной концепцией. Лишь после смерти Николая I в 1857 году, книга эта выйдет в свет с курьезной надписью на титуле - «Издание 3 (первое для публики)». Сочинение Корфа будет встречено в штыки как теми из декабристов, кому довелось дожить до его появления, так и вольной русской печатью, «Полярной звездой» Герцена. Заметим, однако, что даже такого рода откровенно тенденциозное сочинение при Николае I оставалось «тайной» (О книге Корфа см. подробнее: Эйдельман Н. Я. Герцен против самодержавия. Секретная политическая история России XVIII-XIX веков и Вольная печать. М., 1984, изд. 2, испр. и доп., с. 23-48).

Где нет информации - господствуют домыслы. Минимум информации приходился на долю народа - солдат и крестьян. Немудрено, что события 14 декабря легко «фольклоризировались», принимали в народном сознании причудливые очертания. В декабристах могли видеть заступников истинного царя - Константина, пострадавших от «узурпатора» Николая, но могли видеть и злых дворян, сгубивших государя, укрывавших от крестьян волю, которую, дескать, завещал покойный царь, за то и наказанных царем нынешним. В песне, записанной фольклористом А. Д. Григорьевым в 1900 году, в сложную реакцию вступили слухи и официальная версия.

Время страшное подходит 
Пошел турок воевать 
Да с англичаниным скумился: 
«Да нам нельзя Россию взять» 
Да не в показанное время 
Да царя требует сенот. 

Царь, разумеется, спасается, послав вместо себя в «сенот» (сенат) брата. Никакого сочувствия «полковник по прозванью офицер», что собирался снести царю голову саблей, у сложивших песню не вызывает:

Из сеноту вон пойдем же, 
Да мы сенотичек зажгем. 
Нам не дороги сеноты 
Да сеноторские судьи. 

Казалось бы, похоже на то «народное единство», что запечатлено в манифесте 13 июля 1826 года. Похоже, да не слишком - недаром песня слыла запрещенной. Антибарский пафос оказывался мощнее царистских иллюзий. Злой «полковник» легко мог стать «добрым». Недаром отголоски декабрьских событий возникают в многочисленных легендах о Константине-избавителе и ушедшем от трона Александре («старце Федоре Кузьмиче») (Подробнее см.: Чистов К- В. Русские народные социально-утопические легенды XVII-XIX вв. Л., 1967, с. 196 и сл. ). Неясность чревата не только курьезами, но и будущими потрясениями. Легенды становятся взрывоопасными, когда им нечего противопоставить.

Если шагнуть из народной гущи в образованные слои общества, то картина изменится. Петербургское и московское дворянство, разумеется, располагало сведениями о деятельности тайных обществ, весьма отличными от тех, что предлагало правительство. Не следует забывать, что речь идет о родственниках, друзьях, знакомых, тех, кто постоянно общался с будущими заговорщиками, служил с ними рядом, знал их как общественных деятелей или литераторов. Пушкин не слишком преувеличивал, замечая в письме Жуковскому от 20 января 1826 года: «...кто же, кроме полиции и правительства не знал о нем? о заговоре кричали по всем переулкам...» Знание предполагает размышление, рефлексию, оценку происшедшего.

Разумеется, она не была однозначной. И слухи были, и сплетни, и осуждения. Было и прямое предательство. Были и случаи, когда выдавали близких. Но было и сочувствие. Был подвиг женщин-декабристок, едва ли возможный без пусть и не декларируемой общественной поддержки. Семейные и дружеские узы могли и не порываться, несмотря на политическое расхождение, приведшее одних - на каторгу, других - к важным должностям и чинам. Порой сочувствие трудно отделимо от осуждения, недовольство декабристской тактикой может сосуществовать с верностью декабристским идеалам. После декабрьских событий образованное общество жило со смешанным чувством - тревоги, испуга... и надежды.

В ряде декабристских мемуаров проходит мотив: кто-либо из важных следователей (иногда это сам Николай I) говорит обвиняемому в ответ на его пылкую речь об общественной пользе, необходимости отменить крепостное право, покончить с коррупцией или военными поселениями и т. п.: «Да ведь и мы этого хотим». Порой возникает побочный мотив - «Вы своим выступлением лишь замедлили естественный процесс, отбросили Россию на 20 (30, 50) лет назад». Это не просто следовательская игра (хотя игра - и игра провокационная, - конечно, была), - это и попытка самооправдания, попытка переложить ответственность за будущие беды России на плечи тех, кто дерзнул...

«Вас развратило Самовластье» - начинает свое стихотворение о декабристах молодой Тютчев и продолжает:

О жертвы мысли безрассудной, 
Вы уповали, может быть, 
Что станет вашей крови скудной, 
Чтоб вечный полюс растопить! 
Едва, дымясь, она сверкнула, 
На вековой громаде льдов, 
Зима железная дохнула - 
И не осталось и следов. 

В стихах устойчивая символика подкреплена реалиями. В морозный день наступило царство холода, картечь предвещала «железную зиму», кровь смыли с площадей и улиц - и все стало еще хуже, чем прежде. Безрассудная жертвенность исторически обречена, порывы ее сродни тому самому самовластью, что превращает страну в ледяную пустыню.

Стихотворение Тютчева не просто трагично - оно пронизано духом предопределенности. Верящий в благородство порыва, поэт не только судит восставших, но и убежден в бесплодности их дела. Не остается ни следа: «И ваша память от потомства, // Как труп в земле, схоронена». А если нет памяти, то нет и духовного результата случившегося.

Память, однако, была. Сами напряженные стихи Тютчева свидетельствовали о том, что вопрос декабристов с повестки дня не снят. Умный консерватор-историк Н. М. Карамзин, решительно осудивший «возмущение», нашел в себе силы, чтобы сказать: «Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века». Карамзин выразил то, что не желали понимать Николай I и его окружение: тайные общества не были дурной случайностью или аристократическими выдумками. За ними стояла логика истории.

Об этом, начиная с 1826 года и до конца жизни, не перестает думать Пушкин. В его размышлениях движение декабристов предстает как важный и необходимый момент российской истории. Вступая во второй половине 1820-х годов в диалог с правительством Николая I, поэт ни на минуту не забывал об участи казненных и сосланных, искал «шекспировскую», то есть не одностороннюю, объективную точку зрения на трагические события. Пушкина нередко называют первым историком декабристов - и в этом есть резон, прежде всего потому, что поэт сумел донести до потомков мысль об исторической необходимости деятельности тайных обществ, об их органической природе, вырастающей из объективного хода русской истории. И все же Пушкин запечатлел в своих сочинениях, набросках, доходящих до нас через вторые руки устных суждениях скорее философский смысл, общий дух декабризма, чем его конкретный облик. История же требует фактов; Пушкин - автор «Истории Пугачева» и «Истории Петра» - это понимал, как мало кто другой. Фактов не хватало, хотя поэт весьма деятельно расспрашивал очевидцев и умел вспоминать то, что когда-то могло ему казаться обыденностью, а сейчас становилось драгоценным свидетельством минувшего. Факты были у тех, кто - сознательно или бессознательно - творил русскую историю не только на рубеже 1825-1826 годов, но и раньше - со дня вступления в тайное общество. Первыми историками декабризма были декабристы.

То, что сегодня называется политикой, завтра становится историей. Первую версию судьбы тайных обществ, восстаний в Петербурге и на юге декабристам пришлось создавать перед лицом следственного комитета, отвечая на допросные пункты, в письмах на имя императора или его доверенных лиц. Хорошо известно, что в ходе следствия декабристы (во всяком случае, многие из них) были весьма откровенны. С точки зрения грядущей революционной этики и тактики - излишне откровенны. Причин тому было немало: кто испытывал раскаяние за пролившуюся кровь и страх за судьбу людей, вовлеченных в общество буквально накануне событий, кто пережил нервный шок, кого сломили тяготы заключения, кто-то был по-человечески малодушен, кто-то поверил в добрые намерения императора, кто-то попросту не умел лгать. Причины могли сложно взаимодействовать, перекрещиваться, поведение в ходе следствия могло меняться, - но все же откровенность, установка на диалог превалировали (Подробнее см.: Эйдельман Н. Лунин. М, 1970, с. 104-214 ). Не в последнюю очередь искренность (порой утяжелявшая не только собственную участь, но и участь товарищей) диктовалась стремлением объяснить, как же все было на самом деле, почему случилось 14 декабря, что заставило офицеров подымать полки, а солдат строиться в каре на Сенатской площади. Так или иначе декабристы подводили следователей к главному: таков дух времени, такова логика истории, к этому Россия шла и должна была прийти.

Восстание на Сенатской площади в Петербурге 14 декабря 1825 года. Акварель К. Кольма. 1830-е гг.
Восстание на Сенатской площади в Петербурге 14 декабря 1825 года. Акварель К. Кольма. 1830-е гг.

«Уверенный, что вы, государь, любите истину, я беру дерзновение изложить пред вами исторический ход свободомыслия в России к вообще многих понятий, составивших нравственную и политическую часть предприятия 14 декабря» - так начал свое письмо из Петропавловской крепости к Николаю I Александр Бестужев (Бестужев-Марлинский А. А, Соч. В 2-х т. М. 1981 т. 2, с. 485 ). Читая это письмо, испытываешь чувство давнего знакомства с текстом - декабрист развивал ту самую концепцию хода свободомыслия в России, к которой мы привыкли, с которой мы будем встречаться во многих мемуарах деятелей тайных обществ: прекрасное начало царствования Александра I, национальный подъем во время Отечественной войны 1812 года, пробудившей «во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а потом и народной», знакомство с «чужими землями» в заграничных походах, горестная картина крепостного бесправия по возвращении на родину, новые надежды на либерализацию, связанные с обещанием Александра I в речи при открытии Варшавского сейма 1817 года даровать стране конституцию, новые разочарования...

А. А. Бестужев-Марлинский. Акварель Н. Бестужева (Копия с портрета, помещенного в книге 'Сто русских литераторов'). 1839 г.
А. А. Бестужев-Марлинский. Акварель Н. Бестужева (Копия с портрета, помещенного в книге 'Сто русских литераторов'). 1839 г.

Письмо Бестужева не было известно позднейшим мемуаристам. Да они в нем и не нуждались. Те же чувства привели их - кого раньше, кого позже - в тайные общества, та же историческая реальность выковывала из них истинных сынов Отечества. Они могли по-разному оценивать те или иные конкретные ситуации, тех или иных людей, но они не могли расходиться в главном. Декабристы могли пересматривать тактику, могли задним числом заново «проигрывать» какие-то эпизоды, что повернули бы историю по-другому, могли сожалеть о тех или иных поступках - от главного они не отступались. Уже в следственной комиссии их оправдания перерастали в объяснения, задачей же декабристской мемуаристики - серьезного ответа и на официальную ложь «Донесения» следственной комиссии или манифестов, и на круговорот сплетен, и на молчание-стало именно объяснение, объяснение неразрывное с утверждением: мы были.

Дистанция между показаниями декабристов на следствии и их мемуарами все же достаточно велика. И дело здесь не только в тех тяжелых обстоятельствах, что сопутствовали первым историческим свидетельствам. На следствии каждый создавал свою версию, и наряду с тактическими умолчаниями порой играла роль и неосведомленность о картине в целом. Со времен Герцена мы представляем себе декабристов фалангой, общностью, монолитом - и тому есть глубокие основания; на следствии каждый был одинок.

Мемуарам же предшествовало общение - тюрьмы Читы, а затем Петровского завода вновь соединили декабристов. Многие из них, собственно говоря, там и познакомились (например, члены Общества соединенных славян с «северянами»). Будущие мемуары росли из общих бесед, личные впечатления корректировались, сплавляясь с суждениями сокамерников.

Характеризуя воспоминания Николая Бестужева, выдающийся исследователь декабристской литературы М. К. Азадовский отмечал, что они «слагались не в одиночестве, не в тиши дарованного судьбой последнего уединения, но были единственными, которые возникли в товарищеской среде и которые подверглись предварительной критике и проверке декабристского коллектива» (Азадовский М. К. Мемуары Бестужевых как исторический и литературный памятник. - В кн.: Воспоминания Бестужевых М.; Л., 1951, с. 582 ).

Признавая правоту исследователя, следует заметить, что в какой-то мере тезис его распространяется и на более поздние тексты: в эпоху «последнего уединения» декабристы не забывали старых сибирских бесед (Разумеется, это не отменяло возможности спора. Известны случаи печатной полемики вернувшихся после амнистии в Россию декабристов ). Чита и Петровский завод готовили будущее обращение к прошлому не только потому, что происходило уточнение деталей (кстати, не всегда успешное). Уверенность в своем деле, в осмысленности своей судьбы возникала на почве дружества, единства. Отпечаток общности, что приметили в вернувшихся декабристах люди другого поколения, был гарантией их права на личный рассказ о пережитом и перечувствованном. История едина, но ощущать ее можно по-разному. Четыре декабриста расскажут О себе и своем времени со страниц этой книги. Четыре разные судьбы откроются перед читателями.

Первый из наших мемуаристов - князь Сергей Петрович Трубецкой может по праву считаться и одним из первых декабристов. Один из самых знатных людей России, потомок великого князя Литовского Гедимина был активным членом уже Союза спасения, играл видную роль в Союзе благоденствия, в Северном обществе.

Репутации Трубецкого серьезно повредило его поведение в роковой день 14 декабря. Избранный диктатором восстания, активнейшим образом готовивший его, Трубецкой, как известно, не вышел на Сенатскую площадь. В показаниях ряда декабристов (в том числе К. Ф. Рылеева) именно на Трубецкого возлагалась вина за трагические события 14 декабря. Между тем внимательный анализ поведения Трубецкого, предпринятый в новейших исследованиях, убеждает, что дело обстояло не так просто. Отсутствие Трубецкого на площади объясняется не его «либеральной ограниченностью» или нерешительностью, но расчетом серьезного военного и политика. План, по которому должно было проходить восстание и на который давал согласие Трубецкой, предполагал предварительный захват дворца (с арестом царской фамилии) и Петропавловской крепости и лишь последующий захват Сената; предполагал введение в дело куда большего количества войск, чем удалось поднять декабристам. Трубецкой должен был не командовать на площади, но осуществлять политическое и стратегическое руководство восстанием. Поутру 14-го числа он предупреждал Рылеева о бессмысленности выступления малыми силами. Срыв первоначального плана, происшедший в основном по вине Булатова и Якубовича, которые должны были осуществить захват дворца и крепости, поставил Трубецкого в трудное положение. Он в отличие от Рылеева не верил в «революционную импровизацию» и потому не видел реального выхода из сложившейся ситуации (Подробнее см.: Павлова В. П. Декабрист С. П. Трубецкой. - В кн.: Трубецкой С. П. Материалы о жизни и революционной деятельности. Иркутск, 1983, т. 1, с. 30-51; Гордин Я. А. События и люди 14 декабря. Л., 1985 ).

День 14 декабря остался тяжкой ношей для совести Трубецкого. Возможно, именно события этого дня объясняют особую экзальтированность декабриста во время следствия, безудержность его покаяний (хотя здесь очень трудно делать выводы; «антагонист» Трубецкого - плебей и демократ Горбачевский, человек очень большого личного мужества, на следствии тоже впал в состояние, близкое к отчаянию). Заметим, однако, что на каторге и поселении Трубецкой пользовался любовью и уважением декабристов, попреки в его адрес уже не звучали. И надо думать, сказались тут не только такт и гуманность товарищей по несчастью, но и их умение понять сложность положения Трубецкого, прочувствовать его позицию.

Трубецкой был человеком «теоретического склада», что сказалось и в его поведении 14 декабря, и в его мемуарах, словно стоящих на грани политического трактата и автобиографии. История тайных обществ и события 14 декабря даны в ауре общего политического хода дел. Трубецкой был лучше других декабристов осведомлен о том, что в дни междуцарствия происходило «в верхах», и эти страницы его мемуаров весьма ценны как исторический источник. Одним из первых Трубецкой понял и осмыслил политическую законность выступления 14 декабря (особая ситуация междуцарствия, сложная придворная борьба, за которой стояло плохо скрытое равнодушие к судьбе страны, потенциальная опасность «неорганизованного» переворота, в духе тех, что совершала гвардия в XVIII веке). Политическая законность организованного выступления подспудно противопоставляется тому сумбуру, что имел место в реальности: теория и практика не сходятся. Характерно, что в «Записках» Трубецкой фактически минует самый день 14 декабря, не дает анализа своего поведения. Несомненно, умолчание свидетельствует о том, насколько сложным оставался этот вопрос для бывшего диктатора и в эпоху работы над мемуарами.

Беззаконно, с точки зрения Трубецкого, и следствие, проводимое Николаем I, по сути дела, венчающее «разлад», характеризующий все междуцарствие и день восстания. Стихии «неправильного» мятежа и полицейской логике победителей в «Записках» Трубецкого противостоит просветительская идея Закона, неразрывно связанная с идеей личного достоинства политического деятеля. Сличение текста «Записок» с показаниями Трубецкого следственному комитету свидетельствует о том, что в воспоминаниях автор идеализировал свое поведение (См.: Дружинин Н. М. С. П. Трубецкой как мемуарист. - В его кн.: Избранные труды. Революционное движение в России XIX в. М., 1985, с. 357-371 ). Здесь сказалось не только стремление «обелить себя», но и желание утвердить некий нравственный идеал. Трубецкой размышляет над тем, как следовало бы вести себя «человеку долга и закона» в обстоятельствах, самое понятие законности отрицающих.

Равным образом частые указания Трубецкого на законность, органичность, историческую необходимость деятельности тайных обществ отнюдь не означают его «поправения». Это особого рода идеология и особого рода политический язык: «законность» вовсе не означает идеи компромисса с властью, с определенной точки зрения законным может полагаться и цареубийство. Именно проведение идеи «законности» тайных обществ (и соответственно «беззаконности» расправы с ними правительства) составило стержень «Писем из Сибири» и других сочинений М. С. Лунина - сочинений, стоивших нераскаянному декабристу второго каторжного заключения, а возможно, и жизни.

Личностное и общеисторическое сходятся в «Записках» Трубецкого во имя утверждения значимости, а стало быть, незабываемости событий 1815-1826 годов. «Теоретическая модель» свершившегося, воссозданная мемуаристом, расходится - местами резко - с тем жизненным кипением, водоворотом случайностей, каким видели историю тайных обществ другие мемуаристы. «Утопический» отпечаток, приметный в политической практике Трубецкого, ощущается и в его «Записках» (что не отменяет точности многих отдельных деталей). Многое в версии событий, предложенной Трубецким, можно скорректировать или оспорить, но, опираясь на новейшие данные, внося уточнения, следует помнить: порой концептуальные ошибки мемуариста говорят о духе времени и личности автора не меньше, чем строгие факты.

Второй из мемуаристов - барон Андрей Евгеньевич Розен - человек, во многом противоположный Трубецкому. Двадцатипятилетний поручик лейб-гвардии Финляндского полка вошел в орбиту Северного общества незадолго до восстания. Волей судьбы Розен оказался 14-го числа в лагере противников. На Финляндский полк декабристы возлагали большие надежды, однако уклончивое, а по сути дела, предательское поведение его батальонных командиров - полковников Моллера и Тулубьева сорвало задуманные планы. Полк присягнул Николаю I и пошел усмирять мятежников.

Что может сделать в такой ситуации младший офицер, командир взвода, неспособный повернуть полк? Естественный ответ - ничего. 13 декабря сослуживец Розена, член Северного общества штабс-капитан Николай Репин, скажет Рылееву: «Во всем полку один только Розен отвечает за себя, но я не знаю, что он будет в состоянии сделать» (Воспоминания Бестужевых. М.; Л., 1951, с. 35). Розен сообразил; блестящий строевик и тактик, он, видимо, хорошо помнил правило о том, что каждый солдат должен знать свой маневр. Когда полк переходил Неву, Розен остановил свой взвод, а тем самым и тех, кто шел за ним следом. Пытавшихся двинуться с места он был готов заколоть на месте. Поручик знал, что такое субординация, - солдаты не смели двинуться без приказа непосредственного начальника.

На языке разрядной комиссии это звучало так: «лично действовал в мятеже возбуждением нижних чинов, хотя возбуждение сие было отрицательное, т. е. он остановил взвод, который должен идти для усмирения мятежников» (Восстание декабристов. Документы. М., 1980, т. XVII. Дела Верховного уголовного суда и следственной комиссии, с. 124). Розен был приговорен по пятому разряду (десять лет каторги с последующим поселением в Сибири). Император, лично знавший поручика, сократил срок каторги осужденным по пятому разряду до восьми лет, но напротив фамилии Розена сделал пометку: «На 10 лет» (Восстание декабристов. Документы. М., 1980, т. XVII. Дела Верховного уголовного суда и следственной комиссии, с. 232). Решительность и четкость действий Розена, как видим, были своеобразно оценены.

Изменилось ли бы что-нибудь в ходе восстания, не отдай Розен своего приказа? Нет, не изменилось бы - теперь знаем. Изменилась бы, вероятно, только судьба Розена - приведенное выше обвинение было единственным и, как знать, может быть, отделался бы поручик лишь ссылкой на Кавказ без лишения чинов и дворянства. А там способный и решительный офицер вполне мог бы и продвинуться по службе - так, кстати, случилось со свояком нашего мемуариста, однокашником Пушкина по Царскосельскому лицею В. Д. Вальховским.

Но Розен отдал свою команду: честь дворянина, давшего слово действовать, и глазомер офицера, чувствующего шаткость ситуации, перевесили природное благоразумие. Впрочем, почему перевесили? Розен мог надеяться на успех и должен был бороться за успех так, как мог. Он не был политиком и стратегом, подобно Трубецкому; он был честным и серьезным практиком, отвечавшим за «свой» участок боя и думавшим не о высоких материях (на то есть вожди движения), но о своем деле.

Молодой поручик происходил из остзейских дворян; немецкая его аккуратность вызывала порой ироничные улыбки декабристов. Аккуратность в сочетании с приверженностью дому, почтением к родителям, некоторой долей сентиментальности - все эти, так сказать, родовые черты «честных немцев», что так высоко будут цениться Николаем I. Но нельзя доверяться стереотипам-аккуратный и чуть сентиментальный Розен, тот самый, что с незабываемой наивностью повествует о том, как радовался он присвоению офицерского чина (и это после восстания, после суда и каторги!), о том, как счастлив он был, женившись и обзаведясь уютной квартирой (Главы, предшествующие описанию событий 14 декабря, в настоящем издании опущены. См.: Розен А. Е. Записки декабриста. Иркутск, 1984, с. 62-117.) - тот самый Розен точно и обдуманно действует в день 14 декабря, умно и осмотрительно ведет себя в ходе следствия, ни в чем не раскаивается и явно почитает тех, благодаря кому он совершил свой поступок и понес за него тяжкое наказание, за лучших из людей. ( Жена Розена - дочь первого директора Царскосельского лицея В. Ф. Малиновского и сестра пушкинского друга Ивана - Анна Васильевна, оправившись от родов, поедет за мужем в Сибирь; там, в Петровском заводе, 5 апреля 1831 г. родится второй сын Розена; его назовут Кондратием - в память погибшего Рылеева. )

Воспоминания Розена в чем-то похожи на его действия 14 декабря: мемуарист не стратег, а тактик, он не решает глобальных задач, а цепко фиксирует подробности. Размышляя о поражении, он сосредоточен на его военных аспектах. Словно проводится «штабная игра», ставится вопрос, что было бы, действуй мы чуть иначе (вопрос, кстати, мучающий многих историков и по сей день).

Читая записки Розена, можно оценить меру духовной красоты и личного мужества рядового декабриста. Личность мемуариста прорисовывается отчетливо и последовательно, некоторые слабости (те же самые педантизм и сентиментальность) не умаляют обаяния дельного, как бы сказали в ту пору, рассказчика (Любопытен отклик на «Записки декабриста», сделанный М. А. Бестужевым в письме историку М. И. Сеневскому: «Записки» ><*...> правдивые и полны даже слишком, а особенно где он без надобности распространяется о своих домашних делах или отстаивает баронов прибалтийского края». - Воспоминания Бестужевых с. 469. Последняя часть фразы относится к II-III томам «Записок», посвященным современности ). «Рядовой» декабрист, человек дела, Андрей Розен не похож на теоретика Сергея Трубецкого, и читатель это наверняка ощутит. Но, противопоставляя столь различных по духу, темпераменту, положению декабристов, надо помнить, что счел нужным написать Розен о Трубецком: «все согласятся, что он был всегда муж правдивый, честный, весьма образованный, способный, на которого можно было положиться». Единство декабристов выше естественных и неустранимых различий. Высокий спор - достояние единомышленников.

Мысль эту следует держать в памяти и читая «Записки» одного из активнейших деятелей Общества соединенных славян - Ивана Ивановича Горбачевского. Его воспоминания отличаются от остальных, представленных в нашем томе, довольно существенно. И Трубецкой, и Розен, и Лорер, о котором речь впереди, пишут не только об истории, но и о себе. Мемуарист Горбачевский о себе почти ничего не пишет; Горбачевский-персонаж на страницах записок куда менее приметен, чем Сергей Муравьев-Апостол или Иван Сухинов, Анастасий Кузьмин или Петр Борисов. То, что «Записки» Горбачевского вышли в свет анонимно, то, что спор об их авторе (ряд исследователей кандидатуру Горбачевского отводит, подробнее см. в примечаниях) не затихает, далеко не случайность. Мемуарист в данном случае последовательно стремится стать историком-хроникером, собирателем фактического материала.

С. И. Муравьев-Апостол. Акварель Н. Уткина. 1815 г.
С. И. Муравьев-Апостол. Акварель Н. Уткина. 1815 г.

Очень многое, о чем Горбачевский пишет, известно ему из рассказов участников событий: сам он не был в Черниговском полку в славные дни рубежа 1825-1826 гг., не присутствовал при наказании Грохольского и Ракузы, не шел по этапу с Соловьевым, Мозалевским и Сухиновым, не был свидетелем заговора на Зерентуйском руднике в 1828 г. Без помощи товарищей Горбачевский никогда бы не смог составить своего обстоятельного и очень конкретного свода. На собственную память он мог опираться лишь в первой части «Записок», где речь идет об истории Общества соединенных славян и о контактах «славян» с Васильковской управой Южного общества.

Горбачевский сознательно задвигает себя в тень не только потому, что использует чужие материалы, но и потому, что опускает собственные. В «Записках» нет и речи о личном пути Горбачевского к революционному образу мысли, о том, что предшествовало его приходу в Общество соединенных славян, - все это мы должны восстанавливать по крупицам, читая письма декабриста и немногочисленные свидетельства о нем современников. Более того, считая нужным подробно рассказать о судьбе участников восстания, мемуарист ничего не пишет о том, что происходило с ним самим, не говорит об аресте, допросах, приговоре, пути в Сибирь.

Есть и вторая особенность у этих странных «Записок». Подобно тому, как запрещает себе мемуарист отступления в личную сферу, воздерживается он и от широких историко-публицистических обобщений, от попыток вписать свой главный «сюжет» в общий ход событий. Горбачевскому важно лишь одно: история Общества соединенных славян, его особенности. Первый публикатор анонимных воспоминаний П. И. Бартенев очень точно выразил суть авторской позиции, предпослав им редакторское заглавие: «Записки неизвестного из Общества соединенных славян».

«Одна, но пламенная страсть» владеет мемуаристом. Ему надобно рассказать о своем Обществе, о его звездном часе - восстании Черниговского полка, о кровавом эпилоге - судьбе участников восстания, чья участь была ужасной даже по сравнению с участью остальных декабристов.

Горбачевский - плебей по происхождению и демократ по духу - последовательно противопоставляет «славян» аристократам-южанам. Сказывается это и в первой части, где лидеры Южного общества предстают одновременно и экзальтированно-горячими, и недостаточно решительными. И во второй, где С. И. Муравьев-Апостол, возглавивший восстание Черниговского полка, изображен как человек, которому ничего иного не оставалось после действий младших офицеров-«славян». Своеобразный полемический подтекст ощутим и в описании неимоверных тягот, выпавших на долю «славян» -черниговцев после восстания. Во многом Горбачевский субъективен (и это при установке на жесткий протокольный стиль изложения, внешне чуждый любой эмоциональности), он явно идеализирует «славян», а возможно, вкладывает в их уста суждения, сформировавшиеся гораздо позже (например, в споре о «народном» или «чисто военном» характере грядущей революции). За его мемуарами не только память о давних спорах, не только опыт коллективного обсуждения отгремевших событий, но и память и опыт споров новых, что вел Горбачевский в Сибири с декабристами-«аристократами» (например, с лично очень близкими ему И. И. Пущиным или Е. П. Оболенским; следы этих споров отчетливо видны в эпистолярии декабриста).

Антиаристократизм Горбачевского очень последователен, порой кажется даже, что перед нами не декабрист, но разночинец 60-х годов, своего рода Базаров, опередивший эпоху. Это особый взгляд на события, не отменяющий иных, хотя порой на это и претендующий (сама установка только на факты, равно как и жестокость конкретных описаний - наказание шпицрутенами, тяготы этапа и тюремного заключения - работают на «объективность», к которой Горбачевский, как и всякий мемуарист, близок отнюдь не всегда). Версию событий, предложенную Горбачевским, не должно абсолютизировать - в таком случае мы рискуем увлечься противопоставлением «славян» «южанам» и забыть о том, что делали они общее дело. Да и сами записки Горбачевского были, кроме прочего, его долгом С. И. Муравьеву-Апостолу. В ночь с 14 на 15 сентября 1825 года (последнее свидание лидера Васильковской управы Южного общества с Горбачевским) Муравьев-Апостол сказал своему собеседнику: «...ежели кто из нас двоих останется в живых, мы должны оставить свои воспоминания на бумаге; если вы останетесь в живых, я вам и приказываю как начальник ваш по Обществу нашему, так и прошу как друга, которого я люблю почти так же, как Михаилу Бестужева-Рюмина, написать о намерениях, цели нашего Общества, о наших тайных помышлениях, о нашей преданности и любви к ближнему, о жертве нашей для России и русского народа. Смотрите, исполните мое вам завещание, если это только возможно будет для вас». Во время этого разговора Горбачевский случайно положил в карман головную щетку Муравьева-Апостола. «Эта щетка сохранилась от всех обысков во дворце, в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, в Кексгольме, в Сибири», многажды и за большие деньги предлагали крепко нуждающемуся Горбачевскому щетку продать (в том числе просили его об этом декабристы Трубецкой и Поджио), «но я не могу с нею расстаться, так она мне дорога», - писал Горбачевский, теперь уже несколько идеализируя прошлое, 12 июня 1861 г. М. А. Бестужеву в том же письме, где поведал о «завещании» С. Муравьева-Апостола (Горбачевский И. И. Записки. Письма. М., 1963, с. 165, 166). Так ли поминают «идейных противников»? Так ли берегут память о них? Сами старые споры были дороги Горбачевскому, и любовь к казненному Муравьеву-Апостолу диктовала строки о давних разногласиях. Затушевать их, скрыть свой взгляд (иное дело - насколько он был адекватен событиям) значило бы нарушить волю погибшего вождя и друга.

Если Горбачевский, как уже говорилось, ощущает себя историком, то последний из наших мемуаристов - Николай Иванович Лорер - занимает совсем иную позицию. По свидетельству Н. А. Бестужева «Лорер был такой искусный рассказчик, какого мне не случалось видеть в жизни» (Воспоминания Бестужевых, с. 263. Воспоминания Бестужевых, с. 263). «Записки моего времени» и есть свободный, неторопливый рассказ с обширными отступлениями, по первому взгляду уводящими от сути, а на самом деле рисующими удивительно живую картину жизни 1810-1840 годов.

«Веселый страдалец» (определение кавказского знакомца Лорера М. Ф. Федорова) обладал не только наблюдательностью, но и явным литературным даром. Мемуары его необыкновенно богаты колоритными деталями, яркими портретами, запоминающимися пейзажными зарисовками Сибири и Кавказа. Читая Лорера, то попадаешь в атмосферу идеологических споров, то оказываешься в мире гоголевских персонажей (например, в рассказе о ловких казанских взяточниках), то переносишься в мир, знакомый по «кавказским» рассказам Льва Толстого. Лореру интересно рассказывать обо всем: причуды великого князя Константина, напряженные раздумья Пестеля, шутки Льва Пушкина, непонятный для декабриста, загадочный характер Лермонтова - все это Лорер запечатлевает, стараясь не потерять деталей, не забыть мелочей.

Политика и быт постоянно смешиваются, и от этого политические идеи не блекнут, а обыденность не возносится на котурны. Жизнь с мириадами случайных сцеплений оборачивается все новыми и новыми сторонами. Серьезное соседствует с комическим: выросший в «благословенной Малороссии» Лорер, несмотря на все выпавшие на его долю тяготы, сохранил чувство юмора, склонность к курьезам и анекдотам.

Случай может стать ключом к важным историческим событиям. Именно Лорер сохранил рассказ Л. С. Пушкина о письме, которым Пущин вызывал в дни междуцарствия (буквально - на 14 декабря) Пушкина из Михайловского в Петербург. Случай может изменить судьбу человека - счастливо увенчавшееся ходатайство племянницы Лорера, известной А. О. Россет, вызволяет декабриста из ситуации, кажущейся безвыходной - поселения в «нехорошем местечке» Мертвый Култук. События, происходящие в Петербурге и за тысячи верст в Восточной Сибири, вступают в сложное взаимодействие, жизнь человеческая зависит от цепи случайностей.

У Лорера нет «заветной» идеи, цементирующей его воспоминания. Точнее, она возникает исподволь, из описаний, размышлений, эмоциональных отступлений. Это, собственно говоря, даже не идея, но чувство, чувство живого интереса ко всему сущему - природе и политике, людям и историческим событиям. Живость взгляда, постоянно ощущаемая в мемуарах Лорера, порождена.тем огромным уважением к жизни, что было присуще этому скромному и остроумному человеку, чуждающемуся первых ролей. Это уважение ко всему доброму и честному объясняет, почему умеренный по взглядам Лорер оказался доверенным лицом крайне радикального Пестеля, почему именно Лорер, не разделявший республиканских устремлений своего полкового командира, сумел разглядеть оставшуюся для многих «закрытой» его душу. Под добрым взором Лорера люди словно бы становятся лучше. Это относится не только к декабристам, но и ко многим, кого Лорер на своем веку повстречал, особенно к людям «простого звания», всегда вызывающим интерес бывшего майора Вятского полка. Исключение составляют враги: предатель Майборода, генерал Чернышев - люди без совести, для которых у Лорера (рассердившегося доброго человека) нет снисхождения. Заметим, что в тех случаях, когда о человеке можно замолвить доброе слово, Лорер это делает: так, он полагает, что во время казни декабристов Бенкендорф сознательно затягивал приведение приговора к исполнению, ожидая амнистии, а затем «лежал ничком на шее своей лошади», дабы не видеть казни. Лорер, может быть, и ошибался в этом конкретном случае - важно другое: ему, человеку, воспитанному на идеях просвещения и терпимости, всегда хотелось отыскать доброе даже в политических противниках.

Рыцарственность и простодушие Лорера кажутся чуть архаичными, порой они могут вызвать улыбку, но надо помнить, что именно эти черты характера обеспечили высокий дух скромного «воспоминания о прошлом». Дух расположенности к людям и дружества, царящий в записках Лорера, был производным от того высокого чувства товарищества, без которого декабристы бы не были декабристами.

Они были разными - первые русские революционеры. Они много и часто спорили между собой. Они оставили разные версии того, что пережили и перечувствовали. И все же для нас они нечто единое, выразимое одним словом, внятным без комментариев, - декабристы. Так они и ощущали себя средь новых поколений. Не самый общительный из декабристов - Горбачевский 30 октября 1858 г. в письме к Пущину очень точно выразил это чувство единства, диктовавшее строки мемуаров, утверждавшее историческую значимость их дела: «Живу по-прежнему в Заводе. Люди те же, которых ты знал. Лампада (в часовне над гробницей А. Г. Муравьевой. - А. Н.) горит по-прежнему... Никогда никого не забуду, - и кто мне говорит о старом и бывалом, кто говорит о моих старых знакомых-сотоварищах, тот решительно для моей душевной жизни делает добро» (Цит. по: Эйдельман Н. Я. Пушкин и декабристы. Из истории взаимоотношений. М., 1979, с. 145).

А. Немзер

предыдущая главасодержаниеследующая глава








Рейтинг@Mail.ru
© HISTORIC.RU 2001–2023
При использовании материалов проекта обязательна установка активной ссылки:
http://historic.ru/ 'Всемирная история'