Ксантипп, богатый кораблевладелец, однажды попал в бурю. Валы обломали мачты, захлестнули трюмы и зот-вот готовы были перевернуть корабль. Однако, как рассказывает Ксантипп, он стал молиться Дионису — покровителю путешествий. И — о чудо! — буря улеглась, спокойные волны принесли корабль к зеленому острову, где можно было и судно починить, и людям передохнуть. Благодарный Ксантипп выделил храму Диониса богатую часть из спасенного груза — слоновую кость, аравийские благовония, черных рабынь. А в придачу — раба-скифа, только что выловленного в степях у далекой северной реки.
Когда новичка ввели во двор храма, все сбежались посмотреть на это диво. Огромный, полуголый, несчастный, он жадно ел все, что подкладывал ему повар.
— Глядите, он уже свиную ногу доедает! — хохотали рабы. — Вот утроба! Хорошо, что тот же Ксантипп отвалил богам целую гору жертвенного мяса. Иначе пришлось бы этому скифу довольствоваться луком да репой. Ничего, браток, еще поголодаешь на нашей пище!
— Какие мощные ноги, прямо столбы! — изумлялись женщины. — А шерсть рыжая растет и на груди и на ногах.
Вышел Килик, подивился, как скиф жует могучими челюстями. Настоящий медведь!
Так и осталось за новичком прозвище «Медведь». Рабы ведь не носят имен, их зовут для удобства по названиям их инструментов. Кто работает в поле, зовут «Эй, Лопата!», кто трудится в мастерской, окликают «Эй, Шило!». Только я ношу эллинское имя, потому что я прирожденный грек, да вот теперь этому варвару дали зверское имя — Медведь.
Килик велел его напоить. Повар подал скифу кувшинчик вина и кубок с водой, чтобы разбавить вино в воде, как это принято у нас, греков. Медведь вино выдул одним глотком, а воду брезгливо вылил на землю.
Все смеялись и показывали на него пальцами; он же не понимал ни слова, добродушно ухмылялся, ковырял в зубах веточкой и загибал за плечо руку, чтобы почесать спину, тоже обросшую рыжей шерстью.
Своими слоновьими пальцами он ущемил мой нос
Я смотрел разинув рот — ну и сила! Он взглянул на меня, вдруг взял за руку и притянул к себе. Двумя слоновьими пальцами он ущемил мой нос и высморкал его в песок. Быть может, в ихней Скифии это и ласка - Медведь ухмылялся во все зубы и гладил мою спину шершавой ладонью, но все, кто тут был — и жрецы и рабы, — грохнули хохотом:
— О-ох, Алкамен, хо-хо-хо!
— Вот это сморкач — ха-ха-ха!
И долго еще издевались надо мной языкастые афиняне. Увидят, бывало, издали и кричат:
— Эй, мальчик, как твой нос, цел? Медведь его тебе не вывинтил?
Какой позор! Я возненавидел скифа, его медвежью фигуру, добрую улыбку, пряный запах пота.
Килик определил его в театр, и во время представлений Медведь ворочал рычаги, приводя в движение площадку сцены, или поднимал на особой машине актеров, изображавших богов.
Однажды мы отпросились к берегу искупаться. Медведь очень напугался при виде моря. Наверное, блистающие волны, которые стелются одна на другую, напомнили скифу черные дни, когда его изловили и по такому же ласковому морю увезли на чужбину. Он сел на песок в десяти шагах от прибоя, а в море не пошел. Его стали дразнить и кидаться камушками. Особенно, конечно, издевался я. На меня какое-то бешенство напало. Я прыгал, выпячивал челюсть, передразнивая, как Медведь жует, изображал разлапистую его походку.
Люди смеялись и хлопали в ладоши. Неподвижный Медведь сутулился, а я не замечал, что в его глазах копится гнев. Неожиданно он распрямился, как пружина, и бросился за мной. Началась погоня по песку, по отрыжке прибоя под крик и улюлюканье зрителей. Я уже чувствовал на затылке сопенье скифа, уже его лапа дважды соскальзывала с моего плеча, — мне ничего не оставалось, как кинуться в море. Пока мы бежали, шумя водой по мелководью, он не отставал от меня, но, когда я поплыл, Медведь стал барахтаться, закричал от неожиданности и пошел на дно. Он не умел плавать, этот житель безводных степей! Я осмелел, принялся плескаться вокруг него, а он стоял на дне, высунув ладони, как бы умоляя вытащить.
Наконец ему удалось ступить на мелкое место. Я не успел увернуться — он схватил меня и высоко поднял над головой, занес над прибрежными камнями, между которыми струилась утекающая пена. Шмякнул бы он меня — и душа бы из меня отлетела.
Я зажмурил глаза — что же? Он прав. В этом мире всегда победитель убивает побежденного.
Но Медведь мягко опустил меня на песок, взъерошил мои волосы и ушел, смеясь, отплевывая соленую воду: рыжая шерсть его светлела, высыхая. А я поплелся униженный — не Медведь, а я!
С тех пор мне показалось, что Медведь — мой враг, враг хуже, чем Килик. Я строил скифу каверзы — сыпал землю ему в кашу, а он ел, скрипя песком на зубах, потому что никогда не наедался досыта. Раз я перерезал ему ремни сандалии — он запутался и упал; все смеялись, а Килик велел скифа высечь за испорченную обувь. Я понимаю, он имел полное право надавать мне подзатыльников или вывернуть ухо (вы знаете, какая у него ручища? Как у циклопа!). Но он не считал меня равным противником, при встрече даже приветливо махал мне рукой. Вот это-то и выводило меня из себя!
Он быстро научился греческому языку, хотя и говорил коверкая слова, как будто у него во рту был не язык, а обрубок. Взрослые рабы стали относиться к нему с некоторым почтением, потому что он усмирял драки, мирил ссорившихся, даже разбирал тяжбы, которые рабы не хотели выносить на суд хозяев.
Как-то Килик на вечерней поверке пригрозил ему, что сошлет в рудники, если он не перестанет собирать вокруг себя рабов и шептаться с ними.
Я злорадно подумал: «Хоть бы сослали, вот бы он порастряс свою геракловскую мощь в мрачной и сырой шахте!»