ГЛАВА XXVIII
Приготовления к отъезду.- Злоключения соотечественника.- Тщетные попытки освободить Пернэ.- Участие Баранта.- Рассказ Пернэ.- Московские застенки.- Беседа с Бенкендорфом.- Прощальное слово России.
В ту минуту, когда я собирался покинуть Москву, случилось происшествие, поглотившее все мое внимание и заставившее меня отложить отъезд на некоторое время.
Я заказал почтовых лошадей к семи часам утра. К величайшему моему удивлению, Антонио разбудил меня в четыре часа. На мой вопрос, чем объясняется такая странная спешка, он ответил, что хотел, не откладывая, сообщить мне только что полученное им известие, представлявшееся ему чрезвычайно серьезным. Вот в нескольких словах его рассказ.
Только что был арестован один француз, г. Луи Пернэ, приехавший в Москву несколько дней тому назад. За ним явились среди глубокой ночи, отобрали его корреспонденцию и отвели в городскую тюрьму, где посадили в карцер. Об этом случае рассказал слуга нашей гостиницы моему камердинеру. Антонио узнал также, что Пернэ - молодой человек лет двадцати семи, отличавшийся слабым здоровьем, что он жил уже в прошлом году в Москве, даже гостил в имении у одного своего знакомого русского, который в настоящее время куда-то уехал, так что у несчастного арестованного нет никого, кто бы мог о нем позаботиться, кроме некоего господина Р., с которым он, говорят, путешествовал по северу России. Фамилия господина Р. показалась мне знакомой. Я припомнил, что видел его на обеде у нижегородского губернатора, где он поразил меня своим бронзовым, мужественным лицом и чрезвычайной молчаливостью. От всей его фигуры веяло несокрушимой силой и спокойствием. История, рассказанная Антонио, показалась мне довольно фантастической. Однако я поспешил встать и лично расспросил слугу, принесшего эти сведения. Тот мне подтвердил рассказ Антонио слово в слово. Оказывается, он был в гостинице в момент ареста господина Пернэ и собственными глазами видел полицию и арестованного.
Едва успев одеться, я отправился к господину Р., живущему в одной гостинице с попавшим в беду французом. На этот раз бронзовый великан не блистал спокойствием. Я застал его уже одетым. По-видимому, он был сильно взволнован. Узнав о цели моего раннего визита, он заметно смутился.
- Правда,- сказал он,- я путешествовал с господином Пернэ, но это объясняется чистой случайностью. Мы встретились в Архангельске и оттуда выехали вместе. В пути я оказывал ему кое-какие услуги, так как он человек болезненный. Вот и все. Я отнюдь не принадлежу к числу его друзей и почти его не знаю.
Я знаю его еще меньше, чем вы,- возразил я,- однако мы все трое - французы и должны помогать друг другу в стране, где каждому из нас угрожает подобная участь.
Может быть,- продолжал Р.,- господин Пернэ навлек на себя эту кару каким-нибудь неосторожным поступком. Я здесь человек чужой, иностранец, никто меня не знает,- чем я могу ему помочь? Если он невиновен, арест не будет иметь никаких последствий. Если он виновен, он понесет заслуженное наказание. Я ничего не могу для него сделать и вам, мосье, не советую вмешиваться в эту историю.
Но кто будет судить о его виновности? - воскликнул я.- Прежде всего, его нужно было бы повидать, чтобы лично от него услышать, чем он объясняет свой арест, и узнать, что можно для не 14) сделать.
Вы забываете, в какой стране мы с вами находимся. Он сидит в карцере. Как до него добраться? Это совершенно невозможно.
Так же невозможно и то,- сказал я, вставая,- чтобы французы покинули своего соотечественника на произвол судьбы в таком критическом положении, не пытаясь даже узнать о причине случившегося с ним несчастья.
Уйдя от этого осторожного и осмотрительного субъекта, и начал думать, что случай с господином Пернэ более серьезен, чем мне показалось с первого взгляда. Поэтому я решил отправиться к французскому консулу, дабы выяснить истинное положение дела. Я приказал отправить обратно почтовых лошадей, нанял карету и около десяти часов утра уже сидел у консула.
Но официальный защитник французских граждан оказался еще благоразумнее и осторожнее Р. Очевидно, за время пребывания в России консул основательно обрусел. Я так и не понял, продиктованы ли его ответы страхом, основанным на знакомстве с нравами и обычаями страны, или на уязвленном самолюбии.
- Господин Пернэ,- сказал мне консул,- прожил пять месяцев в Москве и за все это время не счел нужным даже засвидетельствовать свое почтение французскому консулу. Поэтому теперь он должен рассчитывать только на себя, чтобы выпутаться из положения, в которое он попал благодаря собственной беспечности. Это слово,- прибавил он с ударением,- быть может, недостаточно сильно.- И в заключение повторил, что он не должен, не хочет и не может вмешиваться в это дело.
Все мои доводы и уговоры были тщетны. Господин консул твердо стоял на своем. В общем, мой второй визит оказался еще неудачнее первого.
Однако я не мог на этом успокоиться. Мое живое воображение рисовало всякие ужасы и, хотя я и знал, что русские тюрьмы выстроены в классическом стиле, как и все прочие общественные здания, а почему-то представлял себе темницу бедняги француза в виде подземелья готического замка с соответствующим ассортиментом пыток. Жуткие видения обступали меня со всех сторон, и я чувствовал, что должен во что бы то ни стало помочь несчастному и сделать все, что было в моих силах. Проникнуть к нему в тюрьму было невозможно, попытка была бы и бесполезна, и даже, быть может, опасна. После долгих и мучительных размышлений я остановился на другом плане действий. Будучи знаком с некоторыми влиятельными лицами, я решил переговорить откровенно с одним из них, внушавшим мне наибольшее доверие. Само собой разумеется, я не могу здесь назвать его фамилию.
Увидя меня, г. N сразу понял, что меня к нему привело, и, не давая мне раскрыть рта, он поспешил сообщить, что лично знает г. Пернэ, считает его ни в чем не повинным и не понимает, в чем дело. Но, добавил он, только политическими соображениями можно объяснить его арест, так как русская полиция лишь в крайних случаях сбрасывает маску. По-видимому, думали, что никто не знает молодого француза. Теперь же, когда гроза уже разразилась, его друзья могут только ему повредить, так как при наличии «покровителей» постараются как можно скорее его удалить. Поэтому в интересах самого «пациента» нужно действовать как можно осторожнее. «А если его сошлют в Сибирь,- воскликнул г. N,- то один бог знает, когда он вернется!» Затем этот господин постарался мне растолковать, что он сам ничего не может предпринять в пользу арестованного, так как его самого подозревают в либеральном образе мыслей, и его заступничества было бы достаточно, чтобы отправить узника на край света. Закончил он так: «Вы ему не друг, не враг, для вас он только попавший в беду единоплеменник. Все, что вы можете сделать, это уехать в Петербург и там ходатайствовать за него перед вашим посланником. Меры, предпринятые через министра таким человеком, как господин Барант, окажутся гораздо действительнее, чем ваши попытки в Москве. Здесь абсолютно ничего нельзя поделать».
Я попробовал возразить, но скоро понял, что моя настойчивость только раздражает г. N, как он ни старался скрыть свою досаду обычной вежливостью. Пришлось смириться и отложить дальнейшие хлопоты до Петербурга. Поблагодарив г. N, терпение которого, видимо, почти уже истощилось, за добрый совет, я откланялся и поспешил заняться приготовлениями к отъезду. Проволочки моего фельдъегеря, решившего, очевидно, на прощание свести со мной счеты, привели к тому, что выехали мы только около четырех часов дня. Злая воля фельдъегеря порождала всякого рода инциденты, случайные или вызванные этой злой волей; нехватка лошадей, задержанных на всех станциях для свиты государя и курьеров, непрерывно сновавших между Петербургом и Москвой,- все это сделало мое путешествие медленным и тягостным. В своем нетерпении я не хотел останавливаться на ночлег, но выгадал на этом немного. Только на четвертый день добрались мы до Петербурга.
Прямо с дороги я бросился к господину Баранту. Он ничего не шал об аресте Пернэ и очень удивился, узнав, что мое путешествие длилось четыре дня. Его удивление усилилось, когда я рассказал ему о поведении французского консула в Москве.
Участие, с которым господин Барант выслушал мой рассказ, его уверения, что он примет все меры к выяснению всего дела несчастного Пернэ и до тех пор не успокоится, пока не распутает всех нитей интриги, его внимательное отношение к участи французских граждан во всех случаях и в особенности тогда, когда дело идет о достоинстве Франции, успокоили мою совесть и рассеяли преследовавшие меня страшные призраки. Судьба господина Пернэ была и надежных руках его естественного покровителя и защитника. Я чувствовал, что я, скромный путешественник, сделал все, что было в моих силах и что мои хлопоты не пропали даром. В течение нескольких дней моего последнего пребывания в Петербурге я считал своим долгом больше не упоминать имени господина Пернэ в присутствии господина французского посланника и уехал из России, нe зная, чем закончилась трагическая история, начало которой так сильно заняло мои мысли и чувства.
Но в то время, как моя коляска быстро и свободно неслась по направлению к Франции, мысли мои невольно возвращались к темницам Москвы. Если бы я знал, что там происходит, волнение мое было бы еще сильнее...
Чтобы не оставить читателя в неизвестности относительно судьбы московского узника, расскажу о том, что я узнал о нем шесть месяцев спустя, уже живя в Париже.
Однажды в конце зимы 1840 года мне доложили, что меня желает видеть какой-то неизвестный. Я просил узнать его фамилию. Мне говорят, что он хочет назвать ее лично мне. Я отказываюсь его принять. Мне приносят записку без подписи. В ней сказано, что я не могу не принять человека, обязанного мне своею жизнью. Я приказываю впустить незнакомца. Войдя, он обращается ко мне со следующими словами:
- Мосье, я только вчера узнал ваш адрес и сегодня поспешил к вам. Моя фамилия Пернэ. Я пришел вас поблагодарить, потому что в Петербурге мне сказали, что своим освобождением, и следовательно жизнью, я обязан вам.
Вот что он мне рассказал.
Он пробыл в московской тюрьме три недели, из которых четыре дня в карцере. Первые два дня его оставляли без пищи. Представьте же себе его душевное состояние! Его никто не допрашивал, он сидел в одиночке. В течение сорока восьми часов он думал, что его ожидает смерть. Единственными доносившимися до него звуками были удары розог, которыми с пяти часов утра до позднего вечера секли крепостных, отправляемых в тюрьму их господами для телесного наказания. Прибавьте к этим страшным звукам вопли, плач и крики жертв, ругань и угрозы палачей - и вы получите слабое представление о нравственных пытках несчастного Пернэ. Он был уверен, что ему суждено до конца своих дней сидеть в этой тюрьме, иначе, рассуждал он, его не держали бы в таких условиях, ибо эти люди больше всего на свете боятся разоблачения их зверств. Только тонкая перегородка отделяла его от места, где происходили экзекуции. Розги, заменяющие теперь обычно кнут, при каждом ударе сдирают кожу так, что на пятнадцатом жертва почти всегда теряет силу кричать и слышатся лишь протяжные и подавленные стоны. Ужасное хрипение истязаемых разрывало сердце нашего узника и предвещало ему участь, о которой он страшился даже думать.
Господин Пернэ знает русский язык, поэтому он понимал, за что наказывают несчастных. Сначала привели двух девушек, работавших у модной в Москве модистки. Их стегали в присутствии хозяйки, понукавшей палачей бить посильнее. Мегера обвиняла их в том, что они имеют любовников и осмеливаются - подумайте, какая дерзость! - приводить их к себе домой, т. е. в дом модистки! Одна из девушек попросила пощады; было видно, что она умирает, что она исходит кровью. И тем не менее экзекузия продолжалась. Ведь она имела наглость утверждать, что виновата не больше самой хозяйки!.. Господин Пернэ уверял меня, что каждая из несчастных получила в несколько приемов по ста восьмидесяти розог. «Я слишком мучился, считая, поэтому не мог ошибиться в сумме»,- прибавил он. Далее бесконечной вереницей шли крепостные, наказываемые за разные поступки, а чаще всего - из мести какого-нибудь приказчика или барина. Сплошная цепь диких зверств и насилий! Заключенный ждал ночи, как манны небесной, потому что только ночью за перегородкой воцарялась тишина.
Наконец, после двух дней таких нравственных и физических мук, Пернэ извлекли из карцера и, опять-таки без каких бы то ни было объяснений, перевели в другую часть тюрьмы. Оттуда он написал Баранту письмо через одного генерала, на дружбу которого имел основания рассчитывать.
Это письмо не дошло до адресата, и тогда через несколько дней Пернэ спросил у генерала, почему он не переслал письма по назначению. Тот дал весьма сбивчивые объяснения и в конце концов поклялся на Евангелии, что письмо не попало и никогда не попадет в руки департамента полиции. Такова была небольшая услуга, оказанная Пернэ его другом.
Прошло три недели, мучения заключенного возрастали, ибо он имел нее основания думать, что о нем вообще забыли. Три недели показались ему вечностью, и вдруг в один прекрасный день его выпустили без всяких объяснений причин ареста.
Повторные запросы, обращенные к начальнику московской полиции, ни мало не осветили дела. Ему сказали только, что франку к кий посланник потребовал его освобождения, и предложили покинуть пределы империи. По его просьбе ему было разрешено ехать через Петербург. Там он явился к посланнику, чтобы принести смою благодарность за избавление от тюрьмы и узнать, наконец, причину всей этой истории. Господин Барант уговаривал его не ходить к шефу жандармов Бенкендорфу, (Граф Александр Христофорович Бенкендорф (1783-1844), создатель и шеф корпуса жандармов и начальник III Отделения. )но напрасно: Пернэ испросил аудиенцию и получил таковую. Он сказал графу Бенкендорфу, что, потерпев столь серьезную кару, он хотел бы узнать, за что он был ей подвергнут, прежде, чем покинуть Россию. Шеф жандармов коротко ответил, что советует не углубляться в этот предмет, и отпустил его, повторив приказание немедленно выехать из России.
Таковы сведения, сообщенные мне господином Пернэ. Этот молодой человек, как и все, кто жил некоторое время в России, принял чрезвычайно таинственный вид и говорил намеками и недомолвками. В России, можно сказать, таинственность заражает всех и все. Мне только удалось выпытать у него, что еще перед прибытием в Петербург, на пароходе, он откровенно излагал свои либеральные взгляды на русский деспотизм в присутствии неизвестных ему лиц. Он заверил меня, что не может вспомнить никакого другого обстоятельства, могущего объяснить его московские злоключения. Мы распрощались, и больше я его не видел.
Когда солнце гласности взойдет, наконец, над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется. Впрочем, содрогнется он несильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда, наконец, истина до них доходит, она никогда уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение. Мысль, что я дышу одним воздухом с огромным множеством людей, столь невыносимо угнетенных и отторгнутых от остального мира, не давала мне ни днем, ни ночью покоя. Я уехал из Франции, напуганный излишествами ложно понятой свободы, я возвращаюсь домой, убежденный, что если представительный образ правления и не является наиболее нравственно чистым, то, во всяком случае, он должен быть признан наиболее мудрым и умеренным режимом. Когда видишь, что он ограждает народы от самых вопиющих злоупотреблений других систем управления, поневоле спрашиваешь себя, не должен ли ты подавить свою личную антипатию и без ропота подчиниться политической необходимости, которая, в конце концов, несет созревшим для нее народам больше блага, нежели зла?
Никогда не забуду я чувства, охватившего меня при переправе через Неман. В эту минуту я вполне оценил слова любекского хозяина гостиницы. Птичка, выпорхнувшая из клетки или ускользнувшая из-под колокола воздушного насоса, испытывает, вероятно, меньшую радость. Я могу говорить, я могу писать, что думаю!.. «Я свободен!» - восклицал я про себя.
Прекрасные дороги, отличные гостиницы, чистые комнаты и постели, образцовый порядок в хозяйстве, которым заведуют женщины,- все казалось мне чудесным и необыкновенным. Особенно меня поразил независимый вид и веселость крестьянского населения. Их хорошее настроение почти пугало меня -- оно свидетельствовало о чувстве свободы, и я боялся за них, до такой степени я забыл европейские условия жизни. Безусловно, Пруссию трудно назвать страной вольности и распущенности, но, приезжая по улицам Тильзита и Кенигсберга, я думал - уж не попал ли я в Венецию во время карнавала? И я вспомнил одного своего знакомого немца, который, прожив несколько лет в России, покидал ее, наконец, навсегда. Ехал он вместе со своим другом. И вот, едва взойдя на английский корабль, уже поднимавший паруса, они бросились друг другу в объятья и воскликнули, плача от радости: «Хвала господу, мы можем свободно дышать и думать вслух!»
Не я один, конечно, испытываю такие чувства, вырвавшись из России - у меня было много предшественников. Почему же, спрашивается, ни один из них не поведал нам о своей радости? Я преклоняюсь перед властью русского правительства над умами людей, хотя и не понимаю, на чем эта власть основана. Но факт остается фактом: русское правительство заставляет молчать не только своих подданных - в чем нет ничего удивительного,- но и иностранцев, избежавших влияния его железной дисциплины. Его хвалят или, по крайней мере, молчат о нем - вот тайна, для меня необъяснима.
Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, каков бы ни был принятый там образ правления.
Когда ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый, близко познакомившийся с царской Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы.