Изучение древнерусского письменного богатства XI- XIII вв. неизбежно приводит к выводу, что письменность была распространена в различных кругах русского общества. Купцы и ремесленники нередко были грамотными, а в некоторых случаях и образованными людьми своего времени. Письменность вошла в общественный быт, была непосредственно связана с жизненными потребностями, по крайней мере в условиях городской жизни.
Возникает вопрос: были ли городские круги безучастны по отношению к литературным движениям на Руси XI-XIII вв.?
Если судить по трудам о летописании А. А. Шахматова и М. Д. Присёлкова, то на этот вопрос пришлось бы ответить отрицательно. Шахматов придавал громадное значение деятельности церковных кругов в области летописания. Его основной труд по истории летописного дела - «Разыскания о древнейших летописных сводах», по существу говоря, связывает всё летописное дело с епископскими кафедрами и большими монастырями. На смену церковникам киевского Софийского собора, которым Шахматов приписывает составление древнейшего летописного свода на Руси, приходит Киево-Печерский монастырь. В нём составляются своды 1073 г. и 1093 г., а затем Повесть временных лет. Повесть редактируется в Выдубицком монастыре в Киеве и заново исправляется в Киево-Печерском монастыре. В XI же веке появляется летописный свод при новгородском Софийском соборе.
Дальнейшие исследователи истории летописания в основном идут по стопам Шахматова, с той только разницей, что, по М. Д. Присёлкову, в составлении летописных сводов XII-XV вв. принимали участие преимущественно князья. Таким образом, не остаётся места для участия в летописании каким-либо другим кругам населения.
Стремление объяснить всё летописание с точки зрения церковного или княжеского участия в составлении летописей, несомненно, затемняет правильное представление о характере русской литературы древнего времени. Между тем такая точка зрения ещё держится в литературе.
Известно, что Галицко-Волынская летопись XIII в., составляющая последнюю часть Ипатьевской летописи, отличается необычным расположением материала, который не укладывается в наше представление о летописном своде. Так, указания годов в Ипатьевском списке внесены уже в готовый летописный текст и плохо отвечают действительной хронологии событий. Существуют и такие списки Галицко-Волынской летописи (Хлебниковский список), в которых годы совершенно не указаны.
Гражданский характер Галицко-Волынской летописи неоднократно подчёркивался исследователями, да и в ней самой находим прямое указание на то, что её составители заботились о сплошном, а не о погодном изложении исторических событий: «Хронографу же нужно писать о всем бывшем, иногда писать раньше, иногда же отступать к позднейшему, мудрый читающий поймет; числа же годам здесь не писали» («Хронографу же нужа есть писати все и вся бывшая, овогда же иисати в передняя, овогда же воступати в задняя; чьтый мудрый разумеете; число же летом зде не писахом» (Ипат. лет., стр. 544)).
Несмотря на такое замечание самих составителей Галицко-Волынской летописи, В. Т. Пашуто, написавший недавно книгу по истории Галицко-Волынской земли, считает, что в Галицко-Волынской летописи мы имеем, в сущности, несколько летописных сводов, которые были составлены по преимуществу при княжеских или епископских дворах. Так, появляется «княжеский Холмский свод митрополита Кирилла, составленный, вероятно, до отъезда его в Никею, т. е. около 1246 г.». Другая часть Галицко-Волынской летописи признаётся летописью епископа Ивана, хотя этот епископ только трижды упомянут в наших источниках. Впрочем, и сам В. Т. Пашуто, рассказав о деятельности епископа Ивана, приходит к печальным выводам: «Последующие редакции настолько деформировали Холмскую летопись владыки Ивана, что сделать ещё какие-либо выводы относительно её состава, а также датировки едва ли возможно» (В. Т. Пашуто, Очерки по истории Галицко-Волынской Руси, М. 1950, стр. 91-92 и 101). Так малоизвестный епископ оказывается одним из творцов великолепного памятника древнерусской письменности, брызжущего светской жизнерадостностью, столь характерной для Галицко-Волынской летописи.
Теперь, когда мы знаем о распространении письменности в кругах городского населения, купцов и ремесленников, уместно поставить вопрос о пересмотре наличного богатства нашей древней письменности. Среди дошедших до нас памятников письменности, которые попали в поле зрения историков литературы, мы как раз и найдём произведение, составленное в городской среде, - это «Моление Даниила Заточника».
В «Слове» Даниила, адресованном князю Ярославу Владимировичу, перед нами выступает яркий образ русского феодала: «Гусли бо страяются персты, а тело осно-вается жилами; дуб крепок множеством корениа; тако и град нашь твоею дръжавою. Зане князь щедр отець есть слугам многиим, мнозии бо оставляють отца и матерь, к нему прибегают» («Слово Даниила Заточника», стр. 19). Князь - это правитель города; подобно тому как гусляр настраивает гусли, он направляет деятельность горожан. В Барсовском списке на месте слов «тако и град нашь» читаем «тако и градницы». Градник - гражданин, горожанин. Это слово встречается в древнейших русских памятниках с XI в. Поэтому нет основания предполагать, что оно появилось в Барсовском списке в виде позднейшей поправки (И. И. Срезневский, Материалы, т. I, стб. 576; Г. Е. Кочия, Ма-териалы для терминологического словаря Древней России. Слово «градьник» отсутствует в многочисленных памятниках, использованных для материалов). Из числа градников и выходят те «слуги», оставляющие отца и мать и переходящие на княжескую службу. Это жилы, которыми укреплено тело, корни, питающие дуб, т. е. княжескую власть.
Тема о слугах, которых должен привлекать и князь и боярин на свою службу, занимает важное место в Слове Даниила Заточника. В Академическом списке, принятом в печатном издании за основу, читаем, что многие «оставляют» отца и матерь, тогда как в других списках находим на этом месте слово «лишаются». Вероятно, именно это слово и стояло в первоначальном тексте.
Напрасно видеть в термине «слуга» человека, прислуживающего в домашнем хозяйстве. Понятие слуги в качестве феодально зависимого» человека, чаще всего мелкого вассала, хорошо известно по нашим источникам XII в. и более позднего времени. Психологию такого зависимого человека и рисует перед нами Слово Даниила Заточника. Слуга находится в зависимости от своего господина: «Доброму бо господину служа, дослужится слободы, а злу господину служа, дослужится большей работы». Важное значение имеет «щедрость» князя или боярина. Щедрый князь сравнивается с рекою, щедрый боярин - с колодцем со сладкой водой; скупой князь уподобляется реке в каменных берегах, скупой боярин - солёному колодцу. В такой же среде, вероятно в среде мелких княжеских слуг, зародились памятники, подобные житию Александра Невского, автор которого близко стоял к дружинным кругам и не мог забыть княжеской милости, так же как и Даниил Заточник.
Некоторые известия в летописях были написаны людьми, вышедшими из демократических кругов русского общества. Кому иному могут принадлежать знаменитые слова Новгородской летописи под 1255 г. о боярах, которые творили себе добро, а «меньшим» зло: «и был в вятших (людях) совет зол, како победити менших, а князя ввести на своей воли» (Новгород. лет., стр. 81).
Народные массы не оставались безмолвными свидетелями больших политических событий своего времени. Они помнили о злом тысяцком Путяте, двор которого был разграблен в киевское восстание 1113 г. Путята Вышатич под искажённым, именем Мышатички Путятина сохранился в русских былинах, как сохранились в них имена защитника новгородских прав Ставра Годиновича и посадника Мирошки.
Конечно, трудно предполагать, что гражданская литература в Древней Руси преобладала над литературой церковной. Но были особые условия для гибели памятников гражданской литературы, которые действовали на протяжении ряда веков и которые до сих пор слабо отмечены в нашей исторической литературе. Хранителями церковной письменности, как это хорошо известно, были монастыри. За их крепкими стенами скапливались рукописные богатства, но самые условия монастырской жизни мало способствовали сохранению памятников гражданской литературы. Монастырские библиотеки (Чудова монастыря, Троице-Сергиева монастыря и пр.) в большом количестве сохраняли различного рода церковные книги и произведения церковных писателей. Менее тщательно сберегались светские произведения (кроме летописей, хронографов). Повидимому, дошедшие до нас древнерусские сочинения гражданского характера сохранились только в виде исключения, в том случае если они были объединены в сборнике с каким-нибудь летописцем, хронографом или с церковными Статьями. Рукопись, заключавшая «Слово о полку Игореве», представляла собой сборник, в который входили хронограф и Временник, «еже нарицается летописание Русских князей и земля Русская». «Поучение Владимира Мономаха» дошло в составе Лаврентьевской летописи. «Слово о погибели Русской земли» оказалось в соседстве с житием Александра Невского, как это показывают оба его сохранившихся списка.
Иными словами, памятники гражданской литературы Древней Руси сохранились до нашего времени преимущественно при посредстве летописных или церковных произведений. Между тем гражданская литература Киевской Руси вовсе не исчерпывалась одиночными памятниками вроде «Слова о полку Игореве» или «Моления Даниила Заточника». В этом убеждают русские летописи XI-XIII вв., которые сохранили немалое количество памятников гражданской литературы, представлявших собой когда-то особые повести.
Уже K. H. Бестужев-Рюмин подметил, что некоторые повести, известные нам теперь по летописи, когда-то представляли собой отдельные сочинения. Между тем в курсах истории русской литературы такие повести редко изучаются в виде отдельных произведений, а рассматриваются под общей рубрикой летописей, чем создаётся неверное представление об односторонности русской литературной традиции.
Можно указать несколько повестей, включённых в состав летописей XI-XIII вв., которые не имеют никакого отношения к церкви и не могут быть приписаны официальным княжеским историографам. Так, Бестужев-Рюмин указывал на существование особого сказания об Изяславе Мстиславиче, положенного в основание известий за 1146-1152 гг. в Ипатьевской и Лаврентьевской летописях (К. Бестужев-Рюмин, О составе русских летописей до конца X?V века, СПБ 1868, стр. 79-105).
Действительно, события названных лет описаны в Ипатьевской летописи не только подробно, но и с определённой точки зрения, враждебной Юрию Долгорукому и его союзникам, черниговским князьям Ольговичам. Но не эта черта сказаний об Изяславе, давно уже отмеченная в литературе, привлекает наше внимание, а вопрос о том, в каких кругах возникло подобное повествование. Автор его не мог быть представителем духовенства, так как рассказ лишён почти всякого намёка на церковность, за исключением обычных слов о победе Изяслава «пособьем божиим». Наряду с этим известие о разграблении домов и монастырей в Киеве оставлено без всяких замечаний о неприкосновенности церковных имуществ (Ипат. лет., стр. 233). М. Д. Присёлков считал, что выделяющееся «талантом изложения, живостью и жизнерадостностью описание времени Изяслава Мстиславовича» было составлено «весьма близким к князю лицом, едва ли не дружинником князя». В этом высказывании ярко выразилась тенденция Присёлкова приписывать памятники летописания лишь духовенству и феодалам. Между тем и тексте Ипатьевской летописи очень мало говорится о самом Изяславе, по крайней мере нет ничего похожего на те похвальные отзывы, которые помещает о владимирских князьях Лаврентьевская летопись. Зато некоторые другие черты заставляют предполагать в авторах рассматриваемых летописных известий горожан.
Главное действующее лицо повествования Ипатьевской летописи о междоусобных распрях князей в середине XII в. - это киевские горожане. «Кияне» (киевляне) ведут переговоры с Игорем Ольговичем, жалуясь на княжеских тиунов, «вси кияне» приносят присягу Игорю и потом изменнически переходят на сторону его противника Изяслава. Во всём рассказе нет и намёка на обычные рассуждения о нарушении крестного целования, имеется только ссылка на слова черниговского епископа о клятвопреступлениях.
Ещё интереснее рассказ Ипатьевской летописи об убийстве Игоря Ольговича. Тема рассказа о насильственной смерти князя от разъярённой толпы давала простор для церковных рассуждений о мученических кончинах и пр. Действительно, в летописном тексте помещены предсмертная молитва Игоря и другие отступления церковного характера, но трудно оспаривать их вставное происхождение (Там же, стр. 228-232. Рассказ о низвержении Игоря с княжеского стола написав с определённой симпатией к Игорю, а не к Изяславу. Вставка начинается от слов «Игорь же, услышав» и кончается фразой «и то ему глаголющю». Восклицание Игоря «ох брате, камо мя ведуть» осталось несогласованным со вставкой о словах Игоря, что он будет «мученик» (стр. 247-248). В Лаврентьевской летописи, где первоначальный рассказ об убийстве Игоря подвергся сокращению, вставки церковного характера отсутствуют). Первоначальный рассказ об убийстве Игоря лишён налёта церковности. В нём «кияне вси» сходятся на вече во дворе Софийского собора, «от мала и до велика», подробно переданы переговоры между киевлянами и послом Изяслава Мстиславича: Та социальная среда, в которой возникла мысль о необходимости убить Игоря, выясняется из речей, произнесённых на вече. «Един человек» напоминает о восстании 1068 г., поднятом киевскими ремесленниками и торговцами. В убийстве Игоря принимает участие «народ», тогда как митрополит и тысяцкие выступают против решения киевлян, что им «не кончати добром» с Ольговичами.
В рассказе об убиении Игоря нет прямых или косвенных указаний на то, что он написан дружинником, на первом месте в нём стоят не феодалы, а «вси кияне». Автор рассказа даже не считает нужным порицать киевлян. Он приписывает приближённым Изяслава фразу, складывающую вину за убийство на самого Игоря и его родичей: «не ты его убил, но убили суть братия его» (Ипат. лет., стр. 250).
Если нельзя настаивать на том, что автором рассказа о смерти Игоря был безусловно горожанин, средневековый торговец или ремесленник, то нельзя и отрицать такой возможности. Во всяком случае, такое предположение легче объясняет происхождение рассказа о смерти Игоря из городской среды, чем домыслы о княжеском дружиннике Изяслава как авторе летописного текста. Выражение «бог за нашим князем и святая Софья» (Лаврент. лет., стр. 302) напоминает соответствующие выражения новгородских летописей.
Историки литературы, обращавшие внимание главным образом на церковную окраску летописных известий, почти игнорировали гражданские повести, включённые в летописные своды в виде особых повествований. Впрочем, за некоторыми из них утвердилось название «воинские повести», которое заставляет думать, что такие повести вышли из феодально-военной среды, в частности из среды княжеских дружинников. Но это определение содержания повестей чрезмерно сужает их значение и может быть применено далеко не ко всем произведениям гражданского характера, включённым в летопись. Да и само военное дело было знакомо средневековым купцам и ремесленникам. Поэтому, например, авторство повести о взятии Царьграда латинянами, вставленной в Новгородскую летопись под 1204 г., с равным успехом может быть приписано как дружиннику, так и новгородскому купцу.
В повести о взятии Царьграда, в частности, проявляется особый интерес к междоусобной борьбе за византийский престол, употребляются выражения, характерные для новгородской действительности XIII в. По смерти императора Исаакия, читаем в повести, «людие на сына его восстали за поджог города и ограбление монастырей; и собралася чернь и влекли («волочаху») добрых мужей, обсуждая с ними, кого поставить в цесари». «Вси люди» не дали Мурчуфлу оставить царский венец, «люди» собрались в св. Софии, цесарь Мурчуфл «много жаловался на бояр и на всех людей». Повесть лишена типично церковных терминов и даёт суммарное описание богатств св. Софии, измеряя их количественно (40 кубков великих, 40 кадий чистого золота и т. д.). Крайне показательны заключительные слова повести о гибели земли Греческой «в сваде» (в распрях) цесарей (Новгород. лет., стр. 47-49).
Почти уже прямое указание на автора, вышедшего из среды торговых людей, имеем в сказании об убийстве Андрея Боголюбского, помещённом в Ипатьевской летописи. Сказание это сложное по составу. Начало его представляет церковную похвалу Андрею, изображённому в виде мученика. В сущности, рассказ о самом убийстве вводится словами: «се же бысть в пятницу». Этот рассказ написан лицом, хорошо знакомым с описываемыми им событиями. Единственным человеком, позаботившимся о теле убитого князя, изображён некий Кузьмище Киянин. Имя его говорит о происхождении из Киева, на его социальное положение указывает припоминание об убитом князе, который показывал богатства церкви в Боголюбове «гостям» (купцам), приходившим из Царь-града и из иных стран. Кузьмище Киянин - это заезжий киевский гость, свидетель трагических событий в Боголюбове (Ипат. лет, стр. 397-401).
И приведённые примеры показывают вероятность участия городских кругов в создании русской литературы XI-XIII вв. При более внимательном изучении это положение получит ещё большее подтверждение, чем раньше. Например, сказание о Липецкой битве 1216 г. при беглом взгляде может быть отнесено к воинским повестям. Но такое заключение будет очень поспешным. В краткой и подробной редакции этого сказания главными героями являются новгородцы и смольняне, предпочитающие сражаться пешими, а не конными. Воины слезают с коней, сбрасывают с себя верхнюю одежду и сапоги. В отличие от них «сами князи и вси вои поидоша по них на коних» (ПСРЛ, т. XXV, стр. 113). Пешие воины не профессионалы-дружинники, а ополченцы; между тем они показаны главными героями победы на Липецком поле, а о подвигах дружинников нет ни слова. Особый интерес проявляется автором сказания к судьбе новгородцев и смольнян, «которые зашли гостьбою» в земли враждебных князей.
При более детальном изучении древнерусской литературы выявится немалое количество произведений, возникших в городской среде - среди городских ремесленников, купцов, приходского духовенства. Городская письменность и литература - немаловажный фактор древнерусской культуры; им должно быть отведено достойное место и в нашей исторической литературе.