Кажется, будто жизнь людей обыкновенных однообразна - это только кажется: ничего на свете нет оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей...
А. И. Герцен. "Кто виноват?"
ИСТОРИЯ жизни и приключений Ивана Васильевича Шервуда-Верного удивительным образом распадается на отдельные эпизоды, эпизоды любопытные и своеобразные. Жанр остается выдержанным в течение всего повествования - это авантюрный роман, но роман, написанный самой жизнью, на плотной цветной бумаге канцелярских отношений, представляет особый интерес для историка. Каждая новелла этого романа сталкивает нас с живыми людьми. Имена одних вошли в обиход всякого исторически образованного человека, других - возвратились в небытие; но не прав ли был Герцен: что может быть оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей?
Знакомство с авантюристом почти всегда занимательно; подчас оно бывает поучительным. Шервуд для нас - не просто искатель приключений. Его именем начинается список профессионалов-провокаторов в России. Он вошел действующим лицом в историю такого значительного движения, как восстание декабристов. И немудрено, что, знакомясь с отдельными эпизодами его биографии, мы находим в них типическое отражение общественного быта эпохи. Пусть из отдельных осколков жизни одного человека мы не соберем целостного здания, но, если в них откристаллизовались явления, характерные для всего социального уклада времени, стоит, думается, извлечь документ из плена архивных стеллажей и к цепи событий, на первый взгляд случайных и не связанных, поискать недостающих звеньев. Элемент анекдота останется, но в том смысле, как его понимали в начале прошлого века: любопытное, но истинное происшествие.
Судьба архивного исследователя часто играет с ним жестокие шутки. Порой она вселяет в него надежду найти ответ на жгущий его в данную минуту вопрос, а в результате ставит перед рядом новых неожиданных проблем, разрешению которых поставлены неодолимые преграды: недоступность материала, неопределенность его местонахождения или заведомая его гибель. С такой проблемой сразу же сталкивает нас состояние архивных данных о Шервуде. Это история тайного общества "братьев-свиней", существовавшего в Петербурге в 1824 году.
В одном из старых томов "Русской старины", в отделе "Записная книжка", среди различных архивных мелочей имеется заметка под заглавием "Общество "свиней" в 1824 г."*.
* (Русская старина, 1881, т. XXX, с. 183-186. Записка датирована 18 июля 1824 года. Подлинник ее хранится в Лефортовском архиве, в делах бывшего военно-ученого архива.)
Под этим заголовком приведено было официальное, но никем не подписанное донесение об окончании следствия по делу общества "свиней". Безымянный автор записки, согласно канцелярскому этикету того времени, "имел счастие представить при сем заметки тех, кои в оном находились, и что о каждом оказалось".
Комментируя эту записку, редакция "Русской старины" отметила, что "действия и цели общества остаются для нас совершенно неизвестны". Хотя в руках ее и находилось дело о высылке членов общества "свиней" за границу*, но и оно не проливало света на эту загадочную историю. В том же году в "Русской старине"** была помещена заметка, излагавшая содержание этого дела, но, кроме некоторых деталей, из нее нельзя было почерпнуть какие-нибудь дополнительные данные.
* (Ныне находится в Пушкинском доме Академии наук СССР )
** (Русская старина, 1881, т. XXXI, с. 298 - 299. )
Так и остался эпизод этот забытым. На страницах наших старых журналов погребено, впрочем, немало сведений о событиях и более значительных, и более интересных. Случайная находка знакомит нас с новым фактом; но на очереди стоят иные вопросы, и общее течение исторической мысли оставляет этот факт в стороне, не осветив его и не поставив рядом с другими обстоятельствами, без которых он не может быть ни понят, ни оценен.
Поэтому нет ничего странного, если об обществе "свиней", или, как их, может быть, вернее будет назвать, "братьев-свиней", мы больше не находим печатных упоминаний. Еще одно указание мы можем прочесть на страницах "Исторического вестника", в статье официального историка трех царствований Н. К. Шильдера*. В руках автора были неопубликованные данные об обществе "свиней"; но его остановили соображения "этического" порядка: "крайние грубость и цинизм целей и порядков этого общества не дают нам возможности говорить о нем печатно".
* (Шильдер Н. К. К биографии Шервуда-Верного. - Исторический вестник, 1896, май, с. 510. Сведения из этой статьи попали и в статью о Шервуде в Русском биографическом словаре. )
В современном состоянии вопроса о развитии революционных течений в России первой четверти XIX века чувствуется значительный пробел: очень мало изученной оказывается обстановка, в которой зарождались первые русские политические общества. А между тем этот процесс не был изолированным. Привычной формой организации для всякого идеологического искания того времени, религиозного или политического, философского или революционного, было тайное общество. Эта форма сама по себе олицетворяла протест против общественного строя, и в самых по виду невинных, литературных или эпикурейских, тайных кружках уже пробивались ростки будущего революционного прорыва. В легитимнейшем "Арзамасе." вслед за шуточной символикой и литературными памфлетами Жуковского и Вяземского зазвучали серьезные речи М. Ф. Орлова и Н. И. Тургенева. И если в декабрьском движении оказалось так много случайных, идейно не столько чуждых, сколько безразличных ему людей, то не потому ли, что их, как ветреного гуляку, но по существу доброго малого, Репетилова, привлекла внешность:
...У нас есть общество и тайные собранья
По четвергам... Секретнейший союз...
Александровская эпоха была особенно богата тайными обществами. И если о масонстве, о декабристах, об "Арзамасе" и "Зеленой лампе" нам уже известно многое, то мы почти ничего не знаем о судьбе тех многочисленных групп, которые, несомненно, возникали и в столицах, и в провинции. От некоторых из них сохранились неясные следы, глухие намеки, но и они еще не разъяснены и не проверены. А между тем изучение отдельных обществ может оказать существенное значение для понимания социальной обстановки. Не будем поэтому слишком ригористичны и не станем, подобно Шильдеру, отказываться от материала, если он иллюстрирован соблазнительными рисунками.
Уже тот список членов общества "свиней", который был помещен в упомянутом донесении, вводит нас в определенную социальную сферу, знакомит с составом членов этого братства. Десять имен названо в этом списке - десяти участников, подвергшихся преследованиям и каре. Мы не знаем, привлекался ли еще кто-нибудь по этому делу. Дальше нам придется столкнуться с теми туманными, скудными данными, какие у нас по этому вопросу имеются, и попытаться в них разобраться. Но основной список непреложен, и он сразу же являет нам довольно любопытную картину.
Огюст Булан-Бернар - художник, Пьер Ростэн, уроженец департамента Соммы, гувернер и педагог; аббат Иосиф Жюсти, тосканец, но приехавший из Швеции; Цани - итальянец, одновременно секретарь и профессор музыки; Лебрен, commis* из Женевы, в России гувернер; Плантен, доктор медицины; Алексис Жоффрей (Жоффре), с должным чинопочитанием отмеченный как "губернский секретарь и поэт", а фактически преподаватель литературы; Констанс Марсиль, родом из департамента Соммы, доктор медицины и зять упомянутого Ростэна; Жан-Батист Май, о котором список сообщает только, что он был председателем братства, но который подписал обязательство о неприезде в Россию как "homme de lettres, natif de Besancon"**, и, наконец, единственная русская фамилия в списке, ремарку к которой приведем целиком: "Сидоров, С. -петербургский мещанин. Молодой человек дурного поведения, говорит по-французски и занимается хождением по делам и т. п. Он был в обществе "свиней", которые пользовались его услугами для приискания денег и для иных спекуляций. Оказался самым упорным в запирательстве. Бумаги его свидетельствуют, что он занимается самыми подозрительными делами"***.
* (Приказчик (франц.). )
** (Литератор, уроженец Безансона (франц.). )
*** (Русская старина, 1881, т. XXXI, с. 186. Подлинник донесения написан по-французски. Приводим его в переводе "Русской старины" с некоторыми поправками. Некоторые дополнительные данные о членах общества извлечены нами из вышеупомянутого дела о высылке их за границу. )
Первое, что бросается нам в глаза при чтении этого перечня, - иностранный состав общества. Иностранцы в России - тема в высшей степени любопытная. Начиная с конца XVI века широкий поток чужеземных искателей славы и наживы вливался в пределы Московского государства, устремляясь преимущественно в центры-в Москву и позднее в Петербург. Постепенно изменялась физиономия иностранного элемента в России. Скопидомная Москва неохотно пускала пришельцев и принимала только тех, в которых испытывала подлинную нужду. Итальянский техник, купец из "немцев цесарские земли", английский и голландский коммерческие агенты, странствующий ландскнехт, вступавший в царскую службу, - вот типы иностранцев того времени. С начала XVIII века перед ними открываются совершенно иные перспективы. Реформированные по европейским образцам система государственного управления и организация войска, двор, стремительно преобразовывавшийся на чужеземный лад ("Хочу иметь у себя огород не хуже Версаля", - говаривал Петр), дворянское общество, жадно покрывавшее себя лаком новой культуры, - все это создавало благоприятнейшую почву для возвышения людей с Запада. Развитие, первоначально пусть еще слабое, русской мануфактурной промышленности, рост сношений русской торговли с европейскими рынками укрепили связь России с Западом и окончательно ввели ее в круг европейских держав. Собственно XVIII век и явился апогеем в смысле возможностей, которые Россия предоставляла иностранным авантюристам. Ответственнейшие государственные посты без труда занимались безвестными проходимцами, умело вступавшими в круг дворцовых интриг и преторианских переворотов. Высшие военные чины беспрепятственно раздавались офицерам сомнительных итальянских и немецких армий. И немудрено, что величайшие авантюристы XVIII века в своих странствиях не минули России. Сен-Жермен, Калиостро, Казанова, кавалер д'Эон - все они побывали в столице Севера. И многие из тех, кому на родине терять было нечего, кого гнали оттуда нужда и безвестность, подчас и уголовные законы, охотно отправлялись в русское Эльдорадо и достигали там богатств и почестей.
Выплеснутые решительным толчком революционного народа, "из недр Франции целые потоки невежественного дворянства полились на соседние страны, Англию, Германию, Италию"*; оттуда они стали просачиваться в Россию, а победоносные войны Наполеона оттеснили на восток новые массы эмигрантов.
* (Вигель Ф. Ф. Воспоминания, т. III. M., 1864, с. 37. )
В конце XVIII века Россия переживала период хозяйственного подъема. Упорно рос вывоз русского хлеба и сырья; в толщу сельского хозяйства начинали уверенно проникать капиталистические отношения. Пробивались первые ростки промышленного капитализма. Уже Вольное экономическое общество предложило, по высочайшей инициативе, задачу: "в чем состоит собственность земледельца" - и наградило премией ответ Беарде-Делябея, полагавшего, что "собственность не может быть без вольности".
В то же время раздвигались внешние границы империи. Могущество ее казалось незыблемым. После подавления Пугачевского бунта, побед над Турцией и раздела Польши русскому колоссу еще не было надобности проверять, из какого материала сделаны его ноги. Двор "Семирамиды Севера" считался самым блестящим в Европе, и подобно тому, как после падения Византии ритуал империи оказался перенесенным в Кремлевские палаты, точно так же в конце XVIII века лужайки загородных петербургских садов озарились последними лучами заходившего версальского солнца. Принцип легитимизма нигде не находил такой безусловной поддержки, как в России, и нигде эмигранты не встречали лучшего приема. Им не только открылись доступы к дворцовым залам и светским гостиным*, но и к чинам, почестям и землям. В колонизаторском увлечении русское правительство Щедрой рукой раздавало новоприобретенные земли Новороссии и Таврии. Девственные степи Черноморья и виноградники изгоняемых татарских бедняков огласились изысканной французской речью. Даже знаменитая дела Мотт, героиня "ожерелья королевы", правда несколько позднее, оказалась крымской помещицей, в каковом звании она и закончила свои дни. Впрочем, неразборчивость русского гостеприимства доходила до таких пределов, что почти что состоялось было соглашение о заселении Крыма английскими уголовными преступниками.
* (Вспоминая приемы у княгини Шаховской, Ф. П. Фонтон писал: "Во время революции этот дом был собрание всех эмигрантов. Там безвыходно сидели Полиньяки, Дамас, Шуазель, Сенпри, братья Иосиф и Ксавер Местер, Мишо и прочая" (Фонтон Ф. П. Воспоминания. Юмористические, политические и военные письма, т. 1. Изд. 3-е. Лейпциг, 1866, с 23). )
Мемуары и документы того времени пестрят упоминаниями об удивительных карьерах иностранцев. Заезжий булочник, не найдя себе применения по специальности, делается гатчинским офицером и успешно продвигается по служебной лестнице. Французский парикмахер, нажившись торговлей духами, переходит от пудры к крупчатке и, наконец, становится одним из крупнейших новороссийских помещиков. Можно было бы привести много подобных примеров из различных сфер общественной жизни.
Понятно, что при таких условиях наплыв иностранцев не прекращался. Со временем, однако, мода на них начала проходить, и все труднее и труднее становилось им добиваться успеха. При развивавшейся бюрократической системе становилась седым воспоминанием щедрость былых фаворитов. В первой половине XIX века уже казались анекдотами капризы Потемкина, давшего гувернантке своей возлюбленной чин и оклад полковника в виде пенсии. Культурное дворянское общество протестовало против увлечения "французиками из Бордо", и даже служилая среда начинала давать отпор чужеземцам, отпор, особенно ревностно поддержанный, по-видимому, балтийскими немцами, считавшими себя коренными русскими. Ярким примером такого "истинно русского" балтийца может служить Ф. Ф. Вигель, в воспоминаниях которого мы найдем немало гневных строк по адресу иноземцев. "Нет числа бесполезным иностранцам, - писал он, - которые приезжают к нам покормиться и поумничать" и пр.*. С ростом числа приезжих мельчал их калибр; в атмосфере, уже насыщенной иностранным элементом, нельзя было рассчитывать на быстрое возвышение, и приходилось довольствоваться более скромными ролями. Вигель был не совсем прав, утверждая, что "не было у нас для французов середины: ils devenaient out-chitels on grands seigneurs"**. Для его эпохи французский гувернер был уже значительно типичнее, чем вельможа из французских эмигрантов. Итальянские аббаты и музыканты, французские "hommes de lettres", недоучившиеся немецкие студенты и английские шкиперы, попадая в Россию, становились в лучшем случае секретарями и библиотекарями в аристократических домах, обычно же гувернерами и преподавателями.
* (Вигель Ф. Ф. Указ. соч., ч. VII. )
** (Они становились "учителями" или вельможами (франц.). (Вигель Ф. Ф. Указ. соч., ч. I. M., 1864, с. 138). )
Не нужно думать, что единственным типом иностранца-учителя был безграмотный проходимец вроде фонвизинского Вральмана. Литература сохранила нам иные образы - достаточно привести хотя бы мсье Жозефа, воспитателя Бельтова. Сам Герцен любовно вспоминал одного из своих учителей, старика Бушо, давшего 14-летнему мальчику вместе с деклинациями субжонктивов первые уроки революционной нетерпимости*. Правда, в большинстве французы-гувернеры оказывались сомнительными педагогами. Но это обычно и не входило в их обязанности. "Немец при детях" был чем-то вроде дядьки. Французу, кроме необходимости "в Летний сад дитя водить", зачастую, особенно в провинции, доводилось исполнять обязанности собеседника и собутыльника своего хозяина, а подчас и утешителя хозяйки.
* (См.: Былое и думы, ч. I, гл. III. )
Таким образом, создавалась особая среда иностранной интеллигентной богемы. Здесь оказывались и люди твердых и продуманных убеждений, и культурные проходимцы, оставившие отечество в поисках лучшей будущности, и явные шарлатаны, картежные шулера и проч. Но при всей их разности моментом, объединяющим их, была их зависимость, их паразитическое существование за счет новых интересов русского дворянского общества и старинного барского хлебосольства.
"В больших городах, - пишет современник, свидетельство которого для нас тем более любопытно, что сам он является представителем только что обрисованной среды, - если семья состоит из шести человек, на стол ставят девять или десять приборов, предназначенных для случайных посетителей; как я уже говорил, их принимают, потому что это почти ничего не стоит и, вдобавок, потому, что эти профессиональные паразиты делают все возможное, чтобы быть приятными своим хозяевам. Они обучают французскому языку, которого не знают, хотя и выдают себя за литераторов; танцевальные учителя, изображающие свое ремесло высшим из искусств, маляры, именующие себя художниками, музыканты, профессора фехтовального дела - все это усаживается за самыми роскошными столами, ест, пьет, спорит и старается увеселять или по крайней мере занимать своего амфитриона.
После десерта таланты расплачиваются: поэт читает свои стихи, в которых обычно нет ни чувства, ни размера; танцор показывает хореографическую диссертацию; певец пускает рулады; знаток рапиры демонстрирует особенный удар; художник заявляет, что madame - воплощенный идеал красоты, и набрасывает отвратительный эскиз ее портрета; виртуоз берется за свою флейту и играет арии, которых не слушают, но провозглашают восхитительными. Эти комедии продолжаются, пока хозяева не почувствуют тяги ко сну и не удалятся в свои покои, чтобы переварить философствования, растянувшись на канапе в ожидании ужина или спектакля"*.
* (May J. -В. Saint-Petersbourq et la Russie en 1829, t. 1. P., 1830, p. 135 - 136. )
К этой-то среде, сравнительно интеллигентной по культурному облику и паразитической по ее положению в обществе, и принадлежали члены общества "свиней", по крайней мере те из них, чьи имена значатся в проскрипционном списке, напечатанном в "Русской старине".
Одной из побудительных причин, толкавших представителей высших кругов на организацию эзотерических обществ, была пустота общественной жизни. "Кроме мистического значения, масонство составляло едва ли не единственную стихию движения в прозябательной жизни того времени; едва ли не единственный центр сближения между личностями, даже одинакового общественного положения. Вне этого круга общительность... не существовала; все как-то чуждались друг друга"*. Эти слова относятся к 1822 году. Несколько позже, уже после официального закрытия тайных обществ, А. И. Михайловский-Данилевский в тех же тонах рисует оскудение общественных интересов: "Карточная игра распространилась в Петербурге до невероятной степени; конечно, из ста домов в девяноста домах играют... я не видал, чтобы где-нибудь занимались чем-либо другим, кроме карт. Если приглашали на вечер, то это значило играть, и едва я успевал поклониться хозяйке, то карты находились уже в моей руке". Причину этой скудости культурных запросов он полагал происходившей "частию от недостатка в образовании, приметного вообще в России, и частию же от того, что из разговора изгнаны были все политические предметы; правительство было подозрительно, и в редком обществе не было шпионов...**
* (Пржецлавский О. А. Воспоминания. 1818-1831. -Русская старина. 1874, т. XI, с. 468. )
** (Михайловский-Данилевский А. И. Журнал 1823 г. Русская старина, 1880, т. LXVIII, с. 513, примеч. )
Мы знаем, что отдушинами в этой затхлой атмосфере были тайные кружки и общества. Но туда шли немногие, те, кого почтенные кавалерственные старички презрительно именовали "идеологами". Для всей же массы столичного дворянства, не говоря уже о провинциальных усадьбах, оставалось: для молодежи - гвардейские проказы, бреттерство, вино и карты, для особ высших классов и возрастов - карты, сплетни и интриги.
Попадая в этот круг и кормясь за его счет, свободная иностранная богема должна была резко чувствовать и социальную грань, отделявшую ее от титулованных и сановных меценатов, и свое умственное превосходство над этой средой. В большинстве своем молодежь, они были хотя и деклассированными, но все же детьми новой, революционной Франции. Многие из них пришли в Россию победоносными маршрутами великой армии и, оставшись то ли в качестве военнопленных, то ли не желая возвращаться под сень бурбонских лилий, смотрели на порядки приютившей их страны критическим и подчас отрицательным оком. Низкопоклонничая и угождая русским Тримальхионам, они не теряли своих вкусов свободных плебеев, своей темпераментной жизнерадостности и воспоминаний о "douce France", о милой Франции. Это объединяло их, сплачивало и возбуждало потребность постоянного общения.
В условиях императорской России последнее оказывалось не так легко. Здесь не был известен тип литературной кофейни или политического клуба. Когда в 1801 году, еще при Павле, некий общительный немец возымел желание в легальном порядке учредить клуб Для немецких ремесленников и торговцев в Петербурге, то за свою дерзость поплатился высылкой из пределов империи. О свободных диспутах Пале-Рояля в петербургских садах и на московских бульварах даже мечтать нельзя было. Гвардейские ветрогоны, которым в 1814 году на короткое время разрешено было носить статское платье, свободно фланировали по Невскому, приставая с разговорами и оскорбительными предложениями к женщинам и заводя ссоры и драки с их мужьями. На это власти смотрели сквозь пальцы, но устраивать собрания вне улицы и "разговаривать" было запрещено: мало ли к чему могли повести такие разговоры? И цитированный выше иностранный мемуарист с сокрушением замечал по этому поводу: "В Петербурге имеется только одно кафе, напоминающее парижские; оно содержится французом". Сюда-то и устремлялись интеллигентные иностранцы. "Здесь по утрам собираются, - продолжает наш автор, - профессора языков, иностранцы, чтобы узнать новости и прочесть газеты". Но и здесь приходится быть сдержанным. "Нужно особенно остерегаться политических дискуссий, порицающих существующий здесь строй, потому что вы окружены достаточным количеством внимательных шпионов, и вас схватят и выдадут страшному начальнику полиции. Самое надежное это говорить только о пустяках или совершенно молчать"*.
* (May J. -В. Op. cit., t. 1, г. 325 - 326. )
Открытое общение иностранцев в таких условиях поневоле становилось исключительно деловым. Тот же автор, к свидетельствам которого мы должны отнестись с особым вниманием, потому что он сам является ярким образчиком интересующей нас среды и потому что имя его - Жан-Батист Май - внесено в список занимающего нас общества "свиней" в качестве председателя, говорит: "Как в Петербурге, так и в Москве устроившиеся там французы составляют особую общину. Между ними царит полное единение и согласие; ни один из их менее счастливых соотечественников не уйдет от них без помощи. Для того чтобы те, кого злая судьба заставила покинуть родину, могли скорее достигнуть успеха, создана специальная биржа"*. В другом месте Май описывает Московскую биржу иностранных учителей, учрежденную французом - содержателем отеля. К нему стекаются безработные соотечественники, и у него ищут провинциальные помещики менторов для своих детей. Май не без иронии описывает процесс найма и торга, начинающихся вопросом: "Есть ли у вас хороший учитель?" - и ответом: "KaKge, Batiouchka, iest".
* (Jbid., p. 234. )
Таким образом, мы видим, что единение интеллигентных иностранцев в России поддерживалось не только общностью их положения, но и наличием некоторой организации. В открытой форме эта организация носила характер посреднический, но уже завязавшиеся узы должны были как-то переноситься и в область культурных потребностей. Оставался тот же путь, что и для коренных жителей России: дружеские собрания, тайные кружки и общества.
Читатель вправе предположить, что общество "братьев-свиней", судя по его составу, и являлось одной из таких организаций. Но материал заставляет подойти к вопросу с несколько иной стороны.
Приведенный выше список членов общества "свиней" не ограничивается сухим перечнем имен, фамилий и профессий. О каждом из преступников он сообщает краткое резюме его вины и дает характеристику, преимущественно в области нравственной.
Ни словом не обмолвившись о целях и задачах этой организации, список тем не менее трактует ее как вредную и вполне безнравственную. Так, о председателе ее, уже знакомом нам "homme de lettres" Мае, говорится: "Май сам признается письменно во всех мерзостях, которые он делал во время этих оргий..." О других обычно указывается: "распутного поведения", "самого дурного поведения", без прямой связи с их деятельностью в роли членов братства "свиней".
Список не дает нам, таким образом, ничего определенного о самом обществе. Эпикурейские содружества сохранились и после указа 1822 года о закрытии тайных обществ и не вызывали особых преследований со стороны правительства. Так, в воспоминаниях Э. Стогова имеется рассказ о существовании в Петербурге общества "кавалеров пробки", устроенного известным вивером и хлебосолом Буниным. "Все члены в своем собрании имели в петлице сюртука пробку... За обед садились между дам мужчины, пели хором песню, кажется сочиненную Буниным*: "Поклонись сосед соседу, сосед любит пить вино. Обними сосед соседа, сосед любит пить вино. Поцелуй сосед соседа, сосед любит пить вино". После каждого пения исполнялось точно по уставу. Бунин был гроссмейстер"**. Конечно, boni mores страдали от устава этого пробкового ордена, но тем не менее рыцари его не находили в своих поступках ничего противузаконного. По крайней мере, Стогов прибавляет: "Думаю, что такое тайное общество запрещено правительством не было".
* (Это указание неверно. )
** (Стогов Э. Очерки, рассказы и воспоминания. - Русская старина, 1879, т. XXIV, с. 54 - 55. )
Нельзя было не заметить, что уже самое название общества "свиней" является визитной карточкой, не внушающей доверия к ее подателю. Конечно, в ту эпоху многочисленных тайных кружков мы зачастую встречаемся со странными названиями, но почти всегда они прямо или символически связаны с занятиями людей, объединившихся под подобной эгидой. Только что приведенный пример являет нам аллегорию очень ясную. И "братья-свиньи", по-видимому, при всей игривости этого названия, должны были отличаться нечистоплотностью, моральной или физической.
В каком направлении развивались их "свинства", мы узнаем из источника, довольно странного по самому своему происхождению. Это документ, хранящийся в Шильдеровском собрании бумаг Государственной публичной библиотеки в Ленинграде и озаглавленный: "И. В. Шервуд-Верный и общество "freres-cochons"". Рассказ этот, подписанный М. Марксом и датированный 11 октября 1888 года в городе Енисейске, и позволил Шильдеру бросить в цитированной статье намек о связи Шервуда с братством "свиней". О причинах, заставивших Шильдера отказаться от изложения подробностей, мы уже говорили выше.
М. Маркс, по специальности учитель географии, в 50-х годах преподавал в Смоленской гимназии. Впоследствии он принял активное участие в революционном движении и по каракозовскому делу был сослан в Енисейскую губернию. Но революционная его деятельность относится уже к 60-м годам, хотя возможно, что уже в описываемое время он поддерживал связь с польскими революционерами. Вращаясь в светских кругах Смоленска, молодой географ свел случайное знакомство с видным отставным кавалерийским полковником; на следующий же день последний явился к нему с визитом и, не застав дома, оставил визитную карточку, на которой под баронской короной значилось: "John Shervoud-Verny Colonel et chevalier" - с припискою: "Hotel de la Stolarikka".
"Вежливость заставила меня, - рассказывает далее М. Маркс, - на следующий день отправиться в "Hotel de la Stolarikka", то есть запросто в грязный постоялый двор, содержимый чертовски безобразною бабою, известною тогда всему городу под именем ведьмы-столярихи... Colonel* занимал в отеле два нумера, то есть две тесные комнатки, и, кажется, ожидал моего ревизита. И он, и супруга его приняли меня с утонченною вежливостью и радушием".
* (Полковник (франц.). )
Автор, как видим, относится к Шервуду не без презрительной иронии; в других местах он говорит о нем с прямой антипатией. Но экзотический интерес к редкому в провинции типу оказался сильнее отвращения к предателю и Маркс покорился навязчивой дружбе Шервуда. Последний стал бывать у него запросто, вознаграждая хозяина за выпитый ром мемориями из своей бурной жизни. В их числе он поведал Марксу и три своих главных "фокуса": историю общества "братьев-свиней", предательства в деле декабристов и третий, о котором автор глухо говорит, что он был направлен против самого Николая Павловича*. Особенно интересным показался нашему мемуаристу эпизод с "братьями-свиньями", "характеризующий состояние тогдашнего общества со всею его нравственною пустотою, шаткостью убеждений и безотчетным незнанием, к чему пристать и чего держаться".
* (Трудно угадать, что именно имел в виду М. Маркс в данном случае. Скорее всего, речь идет о деле Баташова или о доносе Шервуда на III Отделение. См. IV и V главы настоящей работы. )
Заканчивая вступление к своему рассказу, Маркс говорит: "Я записывал все слышанное в тот же вечер, сейчас по уходе от меня Шервуда, и теперь восстановляю записанное со всевозможной правдивостью, не ручаясь, впрочем, за правдивость рассказчика"*.
* (В печати недавно промелькнуло сообщение, что в одной из польских библиотек хранятся мемуарные записи М. О. Маркса. Если там имеются и эти записи застольных рассказов Шервуда, то опубликование их сможет пролить свет на некоторые темные места его биографии.)
Дело заключалось в следующем:
"В одном петербургском семействе, причисляемом к bean monde*, случилась загадочная нечаянность. Семейство это состояло из отца, служившего в каком-то департаменте и занимавшего там довольно крупную должность; из супруги его, дамы de la grande volée**, но больной и не выезжавшей из дому в продолжение последних двух лет; и из молодой дочери, редко отлучавшейся от матери, и то не иначе как с дамами, хорошо знакомыми с мамашей и принадлежащими к одному с ней общественному кругу. А нечаянность была та, что дочь ни с того ни с сего оказалась в уважительном состоянии. После долгих родительских увещеваний уяснилось, что первым соблазнителем ее был приехавший недавно из-за границы француз, доктор философии, преподаватель французской литературы, - m-r Plantain, введший ее при помощи одной из знакомых дам в общество, в котором совершаются оргии, вроде афинских вечеров, и бросивший ее потом, так что она не может теперь знать, кто именно виновник беременности. Ничего не говоря даме, завлекшей ее в такое милое общество, и удерживая дочь, как больную, в совершенном разобщении, отец решился лично под секретом сообщить о существовании общества Милорадовичу..."
* (Высший свет (франц.). )
** (Высшего полета (франц.) )
Генерал-губернаторы того времени рассматривали семейную жизнь своих сограждан - фактически подданных - как вопрос, полностью входивший в пределы их компетенции. Отцы города, вроде графа Закревско-го в Москве, сильные своими боевыми заслугами, знатностью или положением при дворе, не стеснялись по собственному почину ввязываться в такие семейные дела жителей подвластных им городов, которые обычно разрешаются только самими заинтересованными лицами. Так же поступал и Мидорадович, по своей пылкой натуре особенно интересовавшийся делами с эротической подкладкой. Приняв жалобу оскорбленного отца, он немедленно призвал Шервуда, состоявшего при нем в качестве тайного агента.
- Нарядись франтом, comme il faut; усы долой; понимаешь? Отправишься в гостиницу Демута; там в таком-то нумере живет француз - доктор философии. Займи соседственный с ним нумер, сойдись с ним как можно подружественнее, присмотри и разузнай, кто его посещает. Доложи мне потом, да денег не жалей, - сказал Милорадович Шервуду в одно утро.
М. А. Милорадович. Гравюра И. Мансфельда. 1810-е гг.
Согласно полученным инструкциям Шервуд поселился в славном тогда отеле Демута, выходившем на Мойку и Конюшенную улицу, и свел знакомство с заподозренным философом. Сам иностранец, свободно владевший несколькими языками, он без труда вошел в доверие француза и перезнакомился с его друзьями, тоже иностранцами. Исподволь нащупывая почву, Шервуд начал свои разведки с разговоров о масонстве, но получил ответ, что "масонство не удовлетворяет цели совершенствования человечества именно потому, что в него входит только одна половина, один мужской элемент". За такими рассуждениями Шервуд легко узнал о существовании тайного общества, где и второй элемент был в должном количестве представлен, причем входят туда представители высших кругов. Называлось оно "Freres-cochons", причем о происхождении этого странного имени Шервуд сообщил Милорадовичу следующее: "Когда одну даму уговаривали вступить в общество, в котором брачуются на один вечер и не по выбору, a par hasard, как случится; то она с отвращением сказала: "Mais c'est une cochonerie*. Что ж, что cochonerie, ответили ей, ведь и свиньи точно как и люди - дети природы. Ну, мы будем "fréres-cochons", а вы - "soeurs-cochons"**. Дама убедилась, и название freres-cochons осталось за обществом".
* (Но ведь это свинство (франц.). )
** (Сестры-свиньи (франц.). )
Все эти сведения еще пуще заинтересовали Милора-Довича, и он приказал Шервуду продолжать розыски, вступив в самое общество, и снабдил его нужной для этого суммой в 200 рублей.
Сделавшись членом братства и получив соответствующий билет на пергаменте с оттиснутыми литерами "Ф. Ц." и допиской "Fr. № 48", Шервуд стал ожидать введения в собрания. Предварительно брат, принявший его, аббат-итальянец, в котором мы легко узнаем Жюсти, вручил ему печатный листок с гимном, который неофиту требовалось выучить наизусть к назначенному для посещения дню. Гимн начинался словами:
La Nature, notre mére bienfaisante,
Nous, les enfants, te saluons...*
Далее Маркс переходит к описанию собраний братства, в которых побывал Шервуд. Мы не будем останавливаться на всех подробностях ритуала "свиней", детали которого наш мемуарист смакует с не совсем здоровым удовольствием. Из его рассказа мы узнаем, что принятие нового брата не обставлялось никакой обрядностью, по-видимому, для членов общества не было обязательным близко знать друг друга: ответственность несли руководители. В каждом собрании бывало не больше девяти пар, причем этот обычай символизировался в гимне стихами:
De la lumiére jusqu' on ténebres-
Arc-en-ciel á sept conleurs.*
* (От света до мрака - Семицветная радуга (франц.). )
Соответственно этому, пары были окрашены в семь цветов радуги, белый и черный. Время проходило в различных удовольствиях. Между собравшимися царило полное согласие и дружелюбие. Каждый мужчина для всех прочих без различия пола был cher frere, а каждая женщина - chére soeur*. Пары же называли друг друга mon diedonne и та diedonné**.
* (Милый брат, милая сестра (франц.). )
** (Мой богоданный, моя богоданная (франц.). )
Оргии продолжались около двух часов и закрывались под пение гимна; гимном же они и начинались.
Шервуд дважды побывал в собраниях братства и об обоих посещениях довел до сведения Милорадовича. Некоторых из cheres soeurs он знал в лицо и мог назвать их своему патрону. Здесь были и титулованные дамы, и богомольные посетительницы дворцовой церкви, и богатые купчихи. Судя по рассказу, именно последнее обстоятельство- наличие в братстве представительниц высших кругов - особенно прогневало вельможу, до того относившегося к деятельности "свиней" с некоторого рода снисходительностью и любопытством.
О результатах шервудовской провокации Маркс сообщает следующее:
"Третий раз в собрание Шервуду не пришлось съездить. Все до одного братья были уже заарестованы. Иностранцев отправили через Кронштадт и Штеттин за границу, со строгим запрещением въезда в Россию, под угрозою ссылки в каторжные работы. Только педагог Plantain должен был обвенчаться с соблазненной им девицей. Она поехала в Кронштадт с фамилией отца, а возвратилась в Петербург как m-me Plantain... Своих отпустили, давши им предварительно порядочное физическое наставление в нравственности; за исключением Сидорова, которого, как основателя, упрятали куда-то посевернее. Государь и Милорадович, оба как истые chevaliers-galants*, сестриц-дам не побеспокоили ни словом даже... Дело по окончании не поступило в архив; оно было брошено в горящий камин рукой самого государя".
* (Галантные рыцари (франц.). )
Так изображает историю открытия общества "Freres-cochons" документ, скрытый Шильдером, о существовании которого он позволил себе упомянуть только мимоходом, бросив туманный намек в цитированной нами выше статье. В какой же мере можем мы довериться этому источнику?
Сам автор воспоминаний не внушает в этом смысле особенных опасений. Революционер и географ-краевед, он неоднократно фигурировал на страницах "Русской старины", помещая в ней небольшие заметки мемуарного характера. Автор этих заметок нигде не претендует на Достоинства исторического романиста, а выдумать всю приведенную выше историю со всеми ее многочисленными, нами опущенными, деталями мог только человек с пылкой и не совсем трезвой фантазией. К тому же в момент написания рассказа ему было уже за 70 лет. Единственное, в чем можно заподозрить М. Маркса, это в подновлении своих старых записей на основании печатных материалов. Он и сам не скрывает своего знакомства с названным нами списком членов общества и напечатанной в той же "Русской старине" заметкой о высылке их за границу. По-видимому, указание, что frere aine* числился в братстве Ж. -Б. Май, сделано на основании данных списка; авторство гимна, приписанное им Жоффре, могло быть установлено по соображению, что "Жоффре прославился весьма вольной поэмой о Петербурге" и означен был как "поэт". Фигура тальянского аббата напоминает нам реге** Жюсти. При некоторой мнительности можно предположить, что и эпизод с Плантеном и соблазненной им девицей придуман на основании опубликованного официального разрешения ему жениться на Глоховской. Но, вообще, за исключением некоторых мелких данных, Маркс ничем не мог воспользоваться из печатных источников; наоборот, он иногда даже противоречит им: так, Плантена он именует доктором философии и гувернером, между тем как по списку и в действительности он был доктором медицины. Не забудем притом, что Маркс писал спустя семь лет после появления статей в "Русской старине", - срок достаточный, чтобы охладить разгоряченную таинственными документами фантазию.
* (Старшим братом (франц.). )
** (Отца (франц.). )
Гораздо больше сомнений вызывает у нас первоисточник Маркса. Каким образом мог Шервуд в 1824 году открыть общество да еще, как он хвастался Марксу, получить за этот подвиг чин унтер-офицера и изрядную сумму денег, когда по всем официальным источникам он в это время пребывал довольно далеко от веселой гостиницы Демута, находясь на службе в 3-м Украинском полку, в южных военных поселениях? Правда, как мы в своем месте убедимся, биография его в эти годы оказывается довольно темной, а формулярам того времени можно доверять только с большой осторожностью, особенно если они повествуют о служебном пути лиц, имевших отношение к полиции. Так, барон М. А. Корф в своих записках приводит свой разговор с великим князем Константином Николаевичем по поводу назначения графа Левашова председателем Государственного совета: "Во-первых, Ваше Высочество, он давно уже председателем de fait*, а во-вторых, нисколько еще не доказано, чтобы он служил когда-нибудь в полиции; это одна молва, одно предание, а в формуляре значится только, что он начал службу в штате военного генерал-губернатора"**. Можно было бы, таким образом, и не принимать во внимание формуляр Шервуда, если бы различные свидетельства, связанные с провокацией его в деле декабристов, не заставляли нас сильно усомниться в возможности его присутствия в 1824 году в Петербурге и связи с Милорадовичем.
* (Фактически (франц.). )
** (Корф М. А. Записки. - Русская старина, 1900, т. CI, с. 547. Военный генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович был вместе с тем и главой полиции. )
Есть все основания думать - отсутствие подлинного следственного дела не дает возможности что-нибудь утверждать, - что участие Шервуда в раскрытии общества "свиней" является исключительно продуктом его воображения. Но рассказывать о нем он, конечно, мог не без знания дела. Как-никак велось оно по поручению Милорадовича полицейскими органами; арестованные "свиньи" сидели в полицейских участках, каждый по месту своего жительства. В дело были посвящены довольно широкие круги. Подобные преступники случались, вероятно, не так часто и должны были, конечно, запомниться в испытанной памяти полицейских агентов. А Шервуд уже с 1826 года становится членом полицейской семьи и своим человеком в ее мутном окружении. По своему положению он мог узнать эту историю и у самых осведомленных лиц.
Но прежде чем оценить по существу переданную выше версию, обратимся к другому источнику, на этот раз уже не вызывающему никаких подозрений в смысле его аутентичности. Это неоднократно цитированные нами для характеристики социальной среды, породившей общество "свиней", воспоминания Жана-Батиста Мая, того самого, кого Маркс называет frere ainé этого достойного союза.
В этой книге имеется специальная глава, посвященная "Обвинению группы иностранцев в заговоре", излагающая как раз историю братства. По словам Мая, оно возникло по почину художника Булана*, светского молодого француза, охотно принятого в лучших домах столицы и широко жившего, преимущественно на чужой счет. Как рассказывает Май, это был особенный мастер занимать без отдачи и, в сущности, un charlatan parfait**. Пользуясь кредитом у различных гастрономических торговцев, он организовал у себя своеобразный клуб чревоугодников, куда пригласил нескольких соотечественников; "здесь можно было петь во весь голос, пить вдоволь и без церемоний; казалось, здесь была Франция". Несмотря на то что беседы, сопровождавшие эти пирушки, носили самый невинный характер, правительство заподозрило заговор, хотя "никогда ни одно слово о политике не нарушало веселья".
* (По официальным данным, собрания "свиней" действительно происходили у него на квартире. )
** (Совершенный шарлатан (франц.). )
В результате этого были произведены аресты - Май перечисляет всех тех, чьи имена фигурируют в приведенном списке. Но при всем желании найти что-нибудь подозрительное в делах арестованных иностранцев их враги, среди которых Май с особенным недружелюбием поминает Милорадовича, Гладкова и их главного помощника Фогеля, ничего не могли открыть. Криминал удалось установить только в отношении гостеприимного Булана: выяснилось, что у него есть другая фамилия - Бернар; у него были найдены масонский диплом и заряженные пистолеты; он давал очень сбивчивые и туманные ответы на допросах и вообще показал себя с самой дурной стороны. Все же прочие упорно настаивали на своей невинности, и против них не оказалось никаких улик. "...Им приписали другие вины. В их собрания никогда не допускались женщины, и презренные, с такой злобой добивавшиеся их погибели, умудрились изобразить их чудовищами-педерастами, от которых необходимо очистить Россию". Тщетны были попытки жен двух из заключенных - Марсиля и Ростэна - заручиться помощью Ла-Феронне. Королевский посол не пожелал принять участия в соотечественниках, и после конфирмации Александра друзья были высланы через Кронштадт за границу, без права возвращения в Россию; первоначальный же проект предполагал их отправку в Сибирь. Больше всех пострадал Сидоров, случайный человек в их компании, как русский подданный, расплатившийся розгами и пожизненным заключением*.
* (May J. -В. Op. cit., t, II, chap. "Accusation de conspiration contre quelques etrangers", r. 309 - 332. )
Итак, перед нами совершенно новая версия, диаметрально противоположная первой. Но, при всей авторитетности ее автора, она вызывает некоторые возражения.
Прежде всего, Май, конечно, является заинтересованным лицом, и это уже пробуждает известную мнительность по отношению к истинности его рассказов. По его словам, полиция заподозрила в дружеских сборищах у Булана политическую неблагонадежность и только позднее перешла к обвинению в проступках нравственного порядка. Но, как мы знаем, отнюдь не в нравах александровской полиции было содержать политических преступников под наблюдением квартальных надзирателей. Май очень верно отмечает в других местах своей книги неусыпную бдительность полиции относительно иностранцев. Отчасти это вызывалось необходимостью борьбы с проникавшим с Запада в Россию уголовным элементом; в архивах того времени мы встречаем немало дел "об иностранных бродягах", подчас даже с баронскими коронами, или дел вроде "О французе Жане, Делаво и двух женщинах скопической секты и помещике Кайсарове". Наипаче же обращалось внимание на ограждение русских владений от проникновения тлетворного западного духа. Сам фактический руководитель секретной полиции при Милорадовиче, столь нелюбезный Маю Фогель объяснял свою оплошность в деле декабристов следующим образом: "Если бы мне было предоставлено право действовать самому, то я могу поручиться, что вовремя напал бы на след заговора. Но начальство ожидало и более всего опасалось вторжения из-за границы в столицы карбонаризма и крайних революционных стремлений, развившихся в Германии. Мне было приказано неусыпно следить за всеми иностранцами и за поляками и каждый день отдавать отчет в моих наблюдениях... Результат этого наблюдения ничтожен; из того, чего опасалось правительство, не открыто ничего, все ограничилось высылкой за границу нескольких иностранцев-шалопаев, почему-нибудь подозрительных"*.
* (Пржецлавский О. А. Воспоминания 1818 - 1831 гг. - Русская старина, 1874, т. XI, с. 677-678. )
Нам приходилось пересматривать основанные на Данных Фогеля всеподданнейшие донесения Милорадовича о состоящих под надзором иностранцах, в том числе и за интересующий нас 1824 год. Достаточно было самого пустячного происшествия с иностранцем, чтобы полиция брала его под опеку; но кто казался зараженным бациллой карбонаризма, тот не избегал казематов Петропавловки. Из членов общества "свиней" в списках Милорадовича присутствуют только двое - Марсиль и Ростэн, и то по совершенно особому поводу. Следствие, очевидно, возникло внезапно и производилось отдельно. Несомненно также, что только один из "братьев" внушил правительству опасения по своим политическим убеждениям именно аббат Жюсти, единственный заключенный по этому делу в Петропавловскую крепость, о чем и было заведено особое производство.
Таким образом, рассказ Мая в этом пункте кажется нам сомнительным. Точно так же непонятно, почему, ежели все дело "свиней" было результатом произвола, понадобилось ему отрицать свое участие в собраниях общества, прикрывшись прозрачной выдумкой, что в них находился его однофамилец, от которого он якобы все знает*.
* (Может возникнуть соображение, что этот нехитрый вымысел - просто литературный прием автора, датирующего свое сочинение 1829 годом и не желающего признаться, что в 1824 году он был выслан из России.Но зачем ему вообще было поднимать вопрос о деле, казалось бы погребенном в петербургских архивах и как-никак набрасывающем на автора известную тень? Думаем, что с легкой руки самих ли "свиней" или Ла-Феронне об этом стало известно и во Франции, и писания Мая носят характер самооправдания. )
Вряд ли он мог кого-нибудь этим обмануть. Вообще его роль значительно и, конечно, сознательно преуменьшена. На первом плане Булан-Бернар. Но наш список отводит последнему второе место, выдвигая на первое председателя общества, Мая. Мы ничего не знаем о масонстве Бернара; но среди бумаг Мая был действительно найден масонский диплом. Странно также утверждение его, что к моменту ареста в Петербурге оказалось только три члена общества: Булан, Цани и Жоффре. При таком положении не могло возникнуть и следствия, потому что предварительного наблюдения за "свиньями", как мы знаем, не было.
Точно так же официальные данные обвиняют "братьев-свиней" в распутстве, в оргиях и пр., ни слова не говоря о каких бы то ни было их противоестественных наклонностях. Можно предположить, что Май сам изобрел это обвинение, чтобы продемонстрировать придирчивость полиции, нарочито подчеркнув при этом, что никогда женщина не переступала порога их собраний.
Наконец, он нигде не упомянул об имени братства и его значении.
Таким образом, рассказ Мая ни в общей своей концепции, ни в отдельных деталях не внушает доверия. У нас остаются только скудные официальные данные и согласная с ними версия Шервуда - Маркса. Не сомневаясь в том, что Маркс всю эту историю действительно слышал от Шервуда, - иначе зачем ему было приплетать его и расписываться в мало рекомендующем знакомстве, - мы отдаем этой версии предпочтение, тем более что Шервуд имел полную возможность узнать обстоятельства этого дела, скорее всего уже post factum.
Конечно, и этот источник в достаточной степени подозрителен. В своем месте мы еще убедимся, что Шервуд принадлежал к типу людей, у которых в некоторых случаях появляется "легкость в мыслях необыкновенная". Легкомысленное бахвальство Хлестакова не являлось обязательным свойством лиц, именовавшихся в те времена "вралями записными". Антон Антоныч Загорецкий был "лгунишка, мошенник, вор", но в то же время светский человек, необходимый член своего круга, согретый благосклонностью влиятельных старух. Сочетание лжеца, хвастуна и афериста находило тогда различные воплощения. В дальнейшем мы познакомимся с тем, в каком порядке эти качества разместились в биографии Шервуда. Сейчас можем сказать заранее, что во многих своих деталях, каких - мы, к сожалению, не в состоянии установить, рассказ Шервуда является плодом его воображения. Диалоги с Милорадовичем, который держится с Шервудом чуть что не запанибрата, родились, конечно, в результате того же творческого пути, на котором Хлестаков встречал тысячи курьеров и радостно приветствовал: "Здорово, брат Пушкин!"*
* (С той только разницей, что, по остроумному замечанию одного историка литературы, высказанному им в личной беседе, при простоте и доступности Пушкина грамотный и развязный Иван Александрович, знакомый с людьми, которые "пишут статейки", действительно мог быть с Пушкиным на "ты", а Шервуд и не переступал порога служебного кабинета Милорадовича. )
Разгоряченная выпитым ромом, к которому Маркс, по собственному признанию, добавлял "для крепости" гофмановских капель, фантазия Шервуда могла явиться первоисточником различных эротических положений или картин вроде Александра, бросающего в камин делопроизводство о "свиньях"*. В основе же рассказ Шервуда, полагаем, соответствует действительности.
* (Дело это действительно не сохранилось, но отсутствие самого архива военного генерал-губернатора, где оно должно было храниться, является тому достаточным объяснением.)
Трудно сказать, были ли в обществе "свиней" члены, кроме поименованных. Май не дает ни одного дополнения в этом смысле, но в деле о высылке их имеется справка о нерозыске француза де Паня, профессора литературы, и это дает право думать, что оба наши источника называют только тех, кто фактически пострадал по делу о тайном обществе "Fréres-cochons".
Этот эпизод, в какой бы версии мы его ни приняли, довольно любопытен с точки зрения общественных нравов. Но мы не оценили бы его по достоинству, если бы ограничились той характеристикой социального окружения общества "свиней", которой начинается эта глава. Попробуем осветить фигуры отдельных братьев - в них мы найдем небезынтересные черточки.
К сожалению, биографический материал, за исключением лапидарных строк официальных текстов, почти отсутствует. Май останавливается в своем рассказе исключительно на характеристике Булана-Бернара. Из жизни Марсиля мы узнаем только случай, закрепленный в "Деле по отношениям С. -петербургского военного генерал-губернатора, с приложением списков, об иностранцах, состоящих под секретным полицейским надзором". Согласно рапорту полковника Чихаева, полицеймейстера I Отделения, 1 апреля 1824 года во дворе коммерческого банка, в помойной яме, был усмотрен труп недоношенного ребенка. Наряженное поэтому поводу следствие обнаружило, что выкидыш произошел у жены французского подданного Констанса Марсиля, домового врача тайного советника Рибопьера. Марсиль, сам наблюдавший за течением родов, приказал вынести тело, а прислуга, не разобрав, в чем дело, отнесла его в помойную яму. Данные следствия как будто не оставляли сомнения в пустячно-сти случая, но тем не менее на ноги был поставлен городской физикат, который, "обще с городовым акушером, статским советником Громовым и повивальной бабкой Мейер", установили факт разрешения от беременности Сизарины Марсиль. На этом дело могло бы и закончиться, но предусмотрительная полиция все же взяла неудачливого отца на заметку.
Подобные факты ничего не дают нам для идеологической характеристики "свиней". В этом направлении мы имеем некоторые сведения только о троих из них: Жоф-фре, Жюсти и Мае.
Жоффре был единственным из "свиней", состоявшим на государственной службе (губернский секретарь!). Сын директора училища глухонемых, он был преподавателем французского языка в Смольном институте. Строгая обстановка этого учреждения не мешала ему, впрочем, жить на одной квартире с пресловутым Буланом и отличаться "дурным поведением". Но у него были и серьезные интересы; так, ему принадлежит первый перевод на французский язык "Истории государства Российского" Н. М. Карамзина, предпринятый им по собственной инициативе и санкционированный самим автором, бывшим довольно высокого мнения о литературных талантах своего переводчика.
Несомненно, одной из наиболее интересных фигур в деле "свиней" был аббат Жюсти. Как мы знаем, он оказался среди них единственным "политическим", за что и поплатился семинедельным знакомством с обстановкой каземата № 3 Никольской куртины. "Его бумаги свидетельствуют об его чрезвычайно опасных политических убеждениях". Изыскания в этих бумагах делал титулярный советник Чиколлини, тоже, по-видимому, характерный для своего времени субъект; иностранец невысокого происхождения, он был выходцем из той же среды, что и "свиньи", но выбился на служебную дорожку, вошел в литературные круги, подружился с такими разными по миросозерцанию людьми, как Карамзин и Никита Муравьев, что не мешало ему при случае добропорядочно выполнять полицейские поручения*. Этому-то либералу и было поручено ознакомление с бумагами патера, и он установил, что они "ne tont quérre honneeur au caractére ni a la conduite de l'abbé Giusti"**.
* (Ср. о нем: Сербинович К. С. Н. М. Карамзин. - Русская старина, 1874, т. XI, с. 60. )
** (Отнюдь не делают чести ни характеру, ни поведению аббата Жюсти (франц.). )
He говоря уж о его легкомысленном обращении с девицами из хороших семейств, что еще не вызывало особенного удивления, падший пастырь оказывался атеистом икощунственником, да к тому же приверженцем зловредного сочинения Ивана-Якова Руссо "Общественный договор". Интересы аббата были довольно разнообразны. Среди его бумаг было найдено 77 тетрадей рассуждений об истории, литературе и политике, 48 - художественной литературы, 28 - посвященных теологии и догматике, 11 - специально о Швеции, где жил одно время отец Джузеппе, кощунственный "Essai sur le Suicide"* и некоторые другие сочинения.
* (Опыт о самоубийстве (франц.). )
Вот такое соединение учения Руссо с кощунственными службами Бахусу и Венере и кажется нам характерным для физиономии членов общества - вспомним их пантеистический гимн. И сам Май, достойный старшина братства, в своей книге является убежденным идеологом третьего сословия, кровным сыном революционной Франции. "Деспотизм, - говорит он, - в какой форме ни выражайся он, невыносим уже по одному тому, что это деспотизм. Все люди рождены равными..."* и пр., столь знакомые нам по их происхождению истины. Он неоднократно обнаруживает свои симпатии людям "честного труда", негоциантам и промышленникам; в них видит он основу общественной жизни. "Разве можно не замечать, - спрашивает он, - что коммерция вносит жизнь и здоровье в социальный организм, что без нее все подвержено опасности и гибели"**. Поэтому он сурово осуждает государственную систему России, считая ее расслабляюще действующей на состояние общества. "Через тридцать лет, - говорит он, - Россия не сможет ничего сделать собственными силами"***.
* (Мау J. -B. Op. cit., t. I, p. V. )
** (Ibid., p. 140. )
*** (Ibid., p. 51. )
В связи с этим Май очень сочувственно отзывается о декабристах: "Возмущенные тем состоянием нищеты и унижения, в которбе повержены столько несчастных, чья самая смиренная жалоба воздвигает им новые и новые темницы, несколько человек, больше самонадеянных, чем счастливых в своих планах, пытались, путем создания широкого общества, найти средства для изменения положения вещей и уничтожения феодализма. Это дело... повело зачинщиков на эшафот и в изгнание... Но то, что одни наказывают, как самое омерзительное преступление, другие будут почитать, как высший героизм"*.
* (Ibid., p. 41. )
И тут мы оказываемся свидетелями внезапного стыка "свиней" с декабристами. Конечно, цели и намерения участников политических тайных обществ не имели ничего общего с деятельностью людей, подобных "frérescochons". Но последние были живыми проводниками революционных настроений Запада, в общении с ними могли складываться политические идеологии декабристов. Именно по отношению к иностранцам стиралась черта, отделявшая дворянские круги от плебса. Вигель рассказывает, что при образовании Института путей сообщения "самые первые ученики... были все молодые графы да князья, также и сыновья французских, немецких и английских ремесленников, садовников, машинистов, портных и тому подобных..."*. Общий разговорный язык и светскость иностранцев создавали достаточную почву для сближения. И характерно, что в то время, когда в члены тайных обществ вербовались почти исключительно военные, а из штатских (за исключением Общества соединенных славян) только лица значительного общественного положения или связанные с заговорщиками узами личной дружбы, все же мы находим в "Алфавите декабристов" ряд иностранных разночинцев, принимавших участие в заговоре: иностранные учителя, революционизировавшие своих питомцев, - Жильи и Столь; врачи Вольф и Плессель; британские подданные Буль и Тайнам, о которых нам неизвестно ничего, кроме их участия в деле 14 декабря и высылки за границу, - все это возвращает нас к кругам, где вращались Жоффре и Май.
* (Вигель Ф. Ф. Воспоминания, ч. V. - Русский вестник, 1865, кн. 1, с. 171. )
Май, между прочим, называет одного из своих знакомых, учителя Журдана, пострадавшего, по его словам, в связи с делом декабристов. "Алфавит" не содержит такого имени. Но в переписке цесаревича Константина с Бенкендорфом в 1827 году мы находим упоминание об аресте проходимца и самозванца Жордана, который действительно оказывается в какой-то связи с Михаилом Орловым*. Француз Столь, гувернер молодых Скарятиных, вращавшийся в светских кругах и имевший связи даже с воспитателями будущего императора Александра II, был привлечен по делу декабристов за излишнюю откровенность в письмах, перехваченных киевской почтовой конторой. В письме к одному из своих друзей, проживавшему в Гааге, некоему Бернару (уж не нашему ли знакомцу?), Столь оценивал положение дел в России еще резче, чем Май. "Выстрел блеснул, но произвел только пламя и глухой удар. Русские также хотели испытать конституционную революцию; затруднение объяснить солдатам слово "конституция" заставило поддержать его, как говорят, провозглашением: да здравствует Константин! Но были ли представители народа? Из дворян? - Они не что иное, как палачи. - Из членов среднего сословия? - Оно только в Петербурге и Москве. - Из мужиков? - Увы! До сих пор они представляют только количество земли, владеемой их жестокими господами. Страх делает их ко всему холодными. Впрочем, здесь мало душ; ибо души крестьян - в недрах бога, в ожидании воскресения; а души господ - у дьявола"**.
* (Русский архив, 1884, т. III, с. 273, 275. )
** (Цитируется по официальному переводу. "Дело о розысканиях, произведенных старшим адъютантом гл[авного] штаба 12-й армии Сотниковым". )
Иностранцы, представители третьего сословия и литературной богемы, не только встречались с декабристами, не только одобряли их дело, но и критиковали их слова, а в грозный час декабрьского мятежа оказывались на площади. Почти всех их постигла та же участь, что и "братьев-свиней": высылка за границу. И кто знает - не случись казуса со "свиньями", мы, может быть, читали бы в "Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ..." рядом с Бестужевыми и Муравьевыми и фамилии Жюсти и Мая...