НОВОСТИ    ЭНЦИКЛОПЕДИЯ    КНИГИ    КАРТЫ    ЮМОР    ССЫЛКИ   КАРТА САЙТА   О САЙТЕ  
Философия    Религия    Мифология    География    Рефераты    Музей 'Лувр'    Виноделие  





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава ХХI

Разговоры о новой экспедиции. - Генерал Завадовский. - Встреча с Нарышкиным, Одоевским, Назимовым, Лихаревым и Игельстромом. - Приготовление к экспедиции. - Десант. - Лагерь после победы. - Товарищеский обед в Иванов день. - Атака горцев. - Данзас. - Конец экспедиции. - Последнее свидание с Одоевским в здешнем мире. - Тамань и персиковое дерево. - Весть о смерти Одоевского

Весною заговорили о новой большой экспедиции на восточном берегу. Говорили, что Раевский намерен занять еще одно место на берегу, воздвигнуть там форт, потом идти в горы и покорить непокорных натухайцев.

В ожидании новых трудов я мирно жил в Тамани, а с наступлением весны предался своим любимым прогулкам в окрестностях. Я, как новый Колумб, открыл невдалеке от Тамани два больших кургана, насыпанных, по преданию, Суворовым при покорении этих стран у турок. В версте от Фанагории обрел я фонтан, выкопанный турками же; вода холодная, прозрачная, вкусная, и ею снабжается лазарет, посылающий свои бочки ежедневно за живительной влагой. Я часто отдыхал в этом месте, в тени трех старых дерев, и мечту мою ничто не нарушало в степи, меня окружающей.

Войска стали мало-помалу собираться к предстоящей экспедиции, и в мирном уголке моем стали пошевеливаться. Смотритель госпиталя стал выдавать чаще чистое белье, повара лучше готовили пищу, медики аккуратнее обегали палаты свои, и все ждали приезда начальника и желали показать товар лицом. Мой Иван Иванович Ромберг все долее и долее оставался в своей аптеке и даже стал опаздывать к обеду, что очень огорчало его жену, заботившуюся только о своем хозяйстве.

Мне хотелось узнать, скоро ли прибудет наш полк, и я однажды отправился в Тамань к коменданту, как месту, где сосредоточиваются все новости. У пристани я нашел много военного народа, казацких офицеров и самого Дорошенку, а подойдя ближе, увидал генерала Завадовского, начальника Черноморской линии. Так как я был с ним знаком, то подошел к нему с вопросом, куда он отправляется в такую бурную погоду. «Еду в Керчь, к Раевскому, - отвечал он мне громко и, наклонившись к уху моему, прибавил: - Ему везе!» О, подумал я, и в этом скромном уголке земного шара есть куртизаны, и Завадовский с опасностию жизни пускается в Керчь, чтоб почтительнейше засвидетельствовать свое глубочайшее почтение Раевскому потому только, что «ему везе».

Завадовский не был дурным человеком, но не получил никакого образования и был далек каких-нибудь новых систем войны. Он водил ее обыкновенно на старый лад, методически, чтоб отбить стада горцев и разделить добычу между своими казачками. Как истый малоросс, он был хитер и тонок и обыкновенно прикидывался простаком, приговаривая: «Мы люди бедны, мы люди темны».

Рассказывают про него, что когда государь Николай Павлович был в Ставрополе и весь генералитет ждал его выхода, Завадовский толкался между этими сановниками и всем рассказывал, что пропала его головушка, ежели царю вздумается прокатиться по Черноморию, что дорог, мостов и гатей в ней не чинили и не поддерживали со дня переселения туда казаков и прочее. Вскоре государь вышел и, обратившись к Завадовскому, сказал ему: «Ты не сердись на меня, ежели в этот раз я не могу быть у тебя на линии». Тогда Завадовский закрыл глаза и сумел выжать несколько слезинок, тронутый таким отказом обожаемого монарха, а едва оставил залу, не стесняясь, громко радовался этой немилости и крестился и отмаливался, что отделался от опасности ревизора. Это совершенно в нравах малороссов.

Наконец и для меня настал радостный денек. В одно утро, сидя в моей крошечной землянке, я услыхал знакомые голоса моих любезных товарищей и чрез несколько секунд обнимал уже Нарышкина, Одоевского, Назимова, Лихарева и Игельстрома. Все они посланы были на правый фланг для экспедиции и только что пришли с отрядом. Разговорам, расспросам не было конца, мы шутили, смеялись, радовались, как дети. Бог привел товарищей Читы и Петровского завода разделить со мною труды кавказской войны.

Отдохнув немного, мы всем обществом пошли в Тамань отыскивать удобные квартиры; вскоре обрели, что нам было нужно, купили посуду, и все пошло своим порядком. В одно утро выстрел с купеческого корабля на рейде возвестил о приближении к Тамани важного лица, и мы пошли к берегу. От Керчи шел пароход и вез Раевского «La fortune de Césare», со своим штабом, c женою и большим причтом шляпок, стал на якоре и на лодочках перебрался на берег, где и занял отведенный ему дом. Жена Раевского, урожденная Бороздина, приехала из Керчи проводить мужа и, само собой разумеется, разделяла с ним дань уважения и почестей, оказываемых любимому начальнику.

Всю ночь эту провел я без сна, делая свои приготовления, снаряжаясь в экспедицию. На другой день мы выступили на сборный пункт, где собирались в прошлый год, но мне было не так грустно, потому что многие товарищи на этот раз были со мною. Так же как прошлый год, с флота прислали за нами большое количество лодок, и я попал с моим взводом на корабль «Силистрия», к большому сожалению моему, что не снова к другу моему Мессеру на корабль «Память Евстафия». Я очутился в тесноте и хотя между более или менее знакомыми моряками, но все не то, что на палубе у Мессера.

Войска продолжали рассаживаться, а я вышел на палубу. Адмирал Лазарев ходил с подзорной трубой взад и вперед, по обыкновенной привычке старых моряков... Увидав меня, он подошел ко мне и весьма ласково осведомился, зачем я не у Мессера на корабле, и прибавил, что здесь квартира Раевского с целым штабом и что мне будет «и тесно и непокойно». «Я прикажу перевести вас к Мессеру», - кончил он и призвал мичмана передать ему приказание. Гичка была спущена, я мигом собрал свои пожитки, и мы поплыли к «Памяти Евстафия», где, заметив, что от адмиральского корабля спустили гичку, ожидали важного посланного до тех пор, пока не узнали меня и свою ошибку. Так же радушно, как и прошлый год, был я принят целым экипажем, и на другой день мы весело плыли на всех парусах в виду берегов Кавказа. На этот раз Раевский вносил русское оружие в землю убыхов, племя самое воинственное, и по всему заметно, что нам не дешево достанется это святое место, как сами горцы его называют.

Рано утром с адмиральского корабля выстрел возвестил нам, что пора готовиться к десанту. Войска на лодках стали высаживаться на берег под прикрытием своих кораблей, которые над нашими головами посылали со всех своих бортов кучи ядер, так что только грохотало эхо и лес на прибрежье с треском валился, как скошенная трава. Раевский также одним из первых выпрыгнул на твердую землю, и я был недалеко от него, хотя с ружьем и незаряженным, по обыкновению, которое я имел, уверенный, что никогда не попаду в черкеса.

Едва мы сделали несколько шагов вслед за стрелками, как из леса показалась масса конных убыхов, тысяч до трех, и с страшным гиком кинулась на нас с поднятыми шашками.

Мне кажется, что я никогда не забуду страшного впечатления, произведенного на нас этой неожиданной атакой. Два предводителя горцев, верхами на белых конях, отважно неслись впереди толпы; минута была критическая, но генерал Кошутин, командовавший нашей колонной, не дремал. Перекрестившись, в штыки повел он батальон навстречу отчаянного неприятеля, а 3 конные легкие орудия, прикрывавшие нашу колонну и находившиеся неподалеку ее с Раевским, картечью умерили пыл отваги. Я видел, как свита Раевского засуетилась, заколебалась, но сам он прехладнокровно курил трубку и пускал спокойно дымок. Навагинцы поддержали смертоносный огонь наших пушек штыками и батальонным огнем, и неприятель был отбит и преследуем моряками. Уходящему, или лучше сказать, бегущему неприятелю, не удалось совершить спокойно своего отступления. Навагинцы зашли им в тыл и приняли в штыки. Резня началась славная, и горцев рубили и кололи напропалую.

У нас все было кончено. Раевский сел верхом и поздравил колонны с победой. Но на правом нашем фланге трещала еще страшная пальба и беспокоила меня за Нарышкина, который там находился. Я пошел по направлению выстрелов и дорогой встречал многих раненых. Кого несли, кого вели, кто брел, опираясь на ружье. Я вступил уже на линию огня, и черкесские пули стали свистать частенько около меня... Попавшийся мне знакомый офицер указал мне, где отыскать Нарышкина, которого я и нашел, наконец, с Загорецким у дерева. Последний заряжал ружье Нарышкину, а у М<ихаила> М<ихайловича>, сделавшего более 70 выстрелов, усы и все лицо было черно от пороху и дыму...

Между тем и на правом фланге наши преследовали горцев, и отдаляющаяся перестрелка показала нам, что делу конец. «Слава богу, что мы все живы и невредимы, пойдем в лагерь», - сказал Нарышкин, и мы поплелись восвояси. По дороге встретили верного повара Нарышкина, который, искренно выразив своему барину всю свою радость при виде его невредимым, объявил нам, что самовар готов у самого моря. Вскоре мы дошли до места отдохновения и разлеглись на коврах и подушках, отвели душу душистым русским напитком. Возвращающиеся отряды вступали в лагерь, и возле нас образовался кружок недавних действователей. Рассказам эпизодов боя не было конца. Мы, как и всегда, остались победителями, однако не дешево стоила нам эта победа. У нас было много раненых, между прочим, между моряками был ранен в живот лейтенант Фридрихс. Пушкин вскоре оживил нашу беседу своими веселыми замечаниями и шутками, а недалеко от нас лежали бедные мученики - наши раненые, и доктора суетились возле них.

Человек делается эгоистом на войне, и плоть человеческая заглушает в нем человечные мягкие чувства. Многие жертвы, уснувшие сном непробудным, лежали покрытые шинелями и ждали вечной могилы своей. Одного солдата, раненного пулей в живот навылет, два товарища водили под руки, а он, несчастный, стонал от боли... Доктор сказал мне, что он умрет, как скоро рвота начнется, и, действительно, смерть быстро охватывала несчастного. Он стал жалобно прощаться с товарищами и просил отдать крест и образок, бывшие у него на груди, в церковь и вскоре в самом деле скончался. Почти все раненые жалобно просили пить, и я исполнял их желания, подавая им из манерки воду с уксусом. Я не мог долго выносить этого печального зрелища и вскоре удалился.

Бивак наш очень красиво расположился на небольшой долине, в редком вековом лесу. Кругом нас высятся уступами горы, все выше и выше, и венчаются снеговым хребтом.

Неугомонные горцы поставили пушки, у нас с разбитых судов заграбленные, в неприступных местах и постоянно сверху стреляют по лагерю и по палаткам, по выбору. Зеленая походная церковь наша служит им хорошею мишенью, и, предполагая ее шатром паши Раевского, они преимущественно осыпают ее снарядами. Но более всех страдал в этом случае бедный священник с дьячком, которых палатка была поставлена возле церкви. Всякое неприятельское ядро, не попавшее в храм божий, непременно ложилось возле обиталища скромного пастыря, и он с своим прислужником, подняв рясы, ищет спасения в более отдаленном месте. Бывало, утром, лежа в своей палатке, мне по одному шествию уходящего пастыря можно было догадаться, что горцы начали бомбардирование и шальным ядром заставили его сняться с позиции... Но бывали и в лагере нашем случаи неожиданной, быстрой смерти, и незваные ядра мешали солдатикам заниматься своими делами в палатках. Раз я шел к Нарышкину, как вдруг встречаю его повара, бледного, расстроенного, потерянного... «Что с тобою?» - спросил я его. «Помилуйте: ядро попало в суп к барину», - отвечал он мне. «Ставь новую кастрюлю, любезнейший, - сказал я ему, смеючись, - авось другое не попадет». И таких анекдотов было множество.

Наконец стрельба эта всем нам страшно надоела, и Раевский приказал нашим огромного калибра чугунным пушкам заставить молчать горцев. Орудия наши гремели целый день, разрыли гору, занимаемую горцами, порядочно, но не прекратили их огня, и он, ослабевая, прекратился у них тогда только, когда, кажется, недостало пороху или снарядов.

Нарышкин стоял в одной палатке с Загорецким, а так как у Одоевского был собственный шатер, то он и предложил мне поселиться с ним, на что я с удовольствием, конечно, согласился, любя его искренно и приобретая в нем приятного и умного собеседника. Он отлично был образован, знал отлично наш отечественный язык, и после всякого дела Раевский, диктовавший всегда сам реляции, присылал их к Одоевскому для про смотрения и поправок. Отрядная молодежь наша постоянно, как эхо, вторила громкой диктовке Раевского, раздававшейся по всему лагерю.

Ко всем приятностям собеседничества с Одоевским он обладал отличным поваром, и мы с ним согласились дать обед и для этой цели накупили у маркитанта всего необходимого вдоволь и составили пригласительный список. Приглашенных набралось до 20 человек, и в иванов день, 24 июня, в трех соединенных палатках с разнокалиберными приборами, занятыми у званых же, все собрались. Капитан Маслович был именинник, и мы пили радушно его здоровье и веселились на славу. После обеда Пушкина, знавшего наизусть все стихи своего брата и отлично читавшего вообще, заставили декламировать, и он прочел нам поэму «Цыгане».

Кто-то предложил обществу купаться в море, а потом пить жженку, и шумная компания отправилась погружаться в волны понта Евксинского, а я остался распорядиться жженкой и пуншем. Мы вообще преприятно провели этот день, но во время нашего обеда дерзкие горцы, как будто нарочно, при первой раскупоренной бутылке шампанского грянули по лагерю из своих пушек, а Одоевский нашелся и, выпивая свой стакан шипучего за здоровье Масловича, уверял, что это в честь его гремят заздравные тосты. Поздно вечером разошлись наши гости.

На другой день горцы, собравшись в огромные толпы, атаковали наш лагерь. Храбрый Ольшевский с 2 батальонами первый пошел прямо в гору. Отряд поручен был полковнику Данзасу, недавно присланному из Петербурга за участие в дуэли А. С. Пушкина, у которого он был секундантом. Подобной храбрости и хладнокровия, каким обладал Данзас, мне не случалось встречать в людях, несмотря на мою долговременную военную службу... Бывало, с своей подвязанной рукой стоит он на возвышении, открытый граду пуль, которые, как шмели, жужжат и прыгают возле него, а он говорит остроты, сыплет каламбуры... Ему кто-то заметил, что напрасно стоит на самом опасном месте, а он отвечал: «Я сам это вижу, но лень сойти»,

По мне, он был замечательным человеком, хотя большой оригинал. Он любил хороший стол и большую часть времени лежал в постели, однако все его любили и звали, между нами, Maréchal de Soubise. Вот еще один оригинальный поступок его: когда он еще был поручиком в саперах, его откомандировали в Бендеры, от которых он недалеко стоял со своим батальоном. В Москве он явился к генерал-губернатору к<н>. Голицыну и на вопрос, куда он едет из Москвы, Данзас отвечал: «Я еду через Москву в Бендеры и прошу ваше сиятельство позволить мне ехать через Петербург». Конечно, князь не согласился и, смеясь, советовал ему ехать через Москву только, так как путь этот будет короче.

Во время Турецкой войны, не помню, под какою крепостью, генерал Паскевич пожелал узнать ширину рва, и Данзас тотчас же принялся исполнять буквально приказание начальства. Само собою разумеется, что на смельчака посыпались пули. Но напрасно Паскевич громко отменял свое приказание, - Данзас спустился в ров, медленно шагами измерил его и принес генералу записку с подробным отчетом...

Отбитые горцы засели в окружающих нас лесах и упорно защищались на этот раз. С 10 часов утра до 3 ночи беглый огонь не прекращался, и скоро Данзас прислал просить подкрепления изнемогшим от усталости людям. Назначили две роты тенгинцев под начальством Масловича. Мы отправились на выручку товарищам. По дороге встретили много раненых, но особенно было жалко видеть двух братьев-юнкеров, раненных страшно в рот и, что странно, одинаковым образом... Наши стрелки сменили усталых бойцов, не имевших времени проглотить куска хлеба почти полсуток.

К счастию, к вечеру горцы мало-помалу стали отступать: мы, конечно, за ними и оттеснили их в горы. Поздно вечером мы возвратились в лагерь, и Данзас, лежа беспечно на ковре, играл в карты и отпускал каламбуры по-прежнему.

Постройка форта скоро будет окончена, но покамест придется терпеть от несносного жара. Весь лагерь бегает освежиться по несколько раз в день в море. Страшные грозы нимало не освежают палящего жара. Молния часто падает в котловину, на которой расположен наш лагерь, и тогда ощущается запах фосфора. Часовой, стоявший в 20 шагах от моей палатки, забыв опустить штык во время грозы, был убит.

Раевский прислал сказать нам, что так как экспедиция кончилась, то мы можем ехать в Тамань и Керчь. Заболевший было горячкою, но оправившийся, хотя и слабый, Нарышкин и я чрезвычайно обрадовались этому позволению и спешили им воспользоваться. Одоевский, получивший недели две тому назад горестное известие о кончине своего отца, совершенно переменился и морально и физически. Не стало слышно его звонкого смеха; он грустил не на шутку и по целым дням не выходил из палатки и решительно отказался ехать с нами в Керчь. В день нашего отъезда он проводил нас на берег и на наши просьбы ехать с нами упорствовал до последней минуты «Je reste et je serai le victime» (Я остаюсь и буду жертвой (фр.).) - были его последние слова на берегу. Чтоб отдалить хоть несколько минут расставания, Одоевский сел с нами в лодку и пожелал довезти нас до парохода. Там он сделался веселее, шутил и смеялся. «Ведь еще успеют перевезти твои вещи: едем вместе», - уговаривал я его... «Нет, любезный друг, я остаюсь». Лодка с Одоевским отвалила от парохода, я долго следил за его белой фуражкой, мы махали платками, и пароход наш, пыхтя и шумя колесами, скоро повернул за мыс, и мы наглядно расстались с нашим добрым, милым товарищем. Думал ли я, что это было последнее с ним свидание в здешнем мире!

На другой день мы были в Тамани и наняли с Нарышкиным в 2 верстах от станции хорошенькую и покойную квартирку с садом у казачьего офицера. В саду много фруктовых деревьев, отягченных плодами, и весь он разделен на участки и принадлежит разным владельцам, которые и живут с доходов от плодов. У самого окна нашей квартиры стоит огромное персиковое дерево, желтое почти от плодов, его покрывающих. Часто ложась с Нарышкиным на коврах под ним, нам стоило открывать только рты, и персики сами валились на нас. Чтоб не отнимать доходов от бедного владельца, мы купили это дерево за 10 руб. ассигн. и тогда уже смело пользовались им. И мы, и люди наши, и все знакомые Тамани, как-то: Нейдгарт, Дорошенко, Ромберг и проч., - ели вдоволь, и дерево казалось неистощимым.

Я блаженствовал в этом far niente (ничегонеделанье (ит.).), но Нарышкин начал скучать по своей жене, которая жила на кавказской линии, в Прочном Окопе.

Скоро и весь отряд вернулся из экспедиции, и товарищи принесли нам горестное известие о смерти Одоевского, которого мы так недавно оставили... Кавказская лихорадка чрез несколько дней после нашего прощания на берегу моря сразила его, и болезнь не уступила всем стараниям медиков. Раевский с первого дня его болезни предложил товарищам больного перенести его в одну из комнат в новоустроенном форте, и добрые люди на своих руках это сделали. Ему два раза пускали кровь, но надежды к спасению не было. Весь отряд и даже солдаты приходили справляться о его положении, а когда он скончался, то все штаб- и обер-офицеры отряда пришли в полной форме отдать ему последний долг с почестями, и даже солдаты нарядились в мундиры. Говорят, что когда Одоевский лежал уже на столе, готовый, на лице его вдруг выступил пот... Все возымели еще луч надежды, но скоро и он отлетел.

До могилы его несли офицеры. За новопостроенным фортом, у самого обрыва Черного моря, одинокая могила с большим крестом оставила нам воспоминание об Одоевском, но и этот вещественный знак памяти недолго стоял над прахом того, кого все любили. Горцы сняли этот символ христианский. Кончу об милом Саше воспоминанием и стихами Лермонтова на смерть А. И. Одоевского. Поэт наш в своих звучных стихах упоминает о шуме моря, который так любил покойник, и кончает свою поэму:

И мрачных гор зубчатые хребты...
И вкруг твоей могилы неизвестной
Все, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет:
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая;
А море Черное шумит не умолкая!

Одоевский немногим пережил своего отца и скончался на 37-м году от роду.

Скоро Нарышкин уехал к жене в Прочный Окоп, я не в силах был вынести одиночества и перебрался в Фанагорию, в мою лачужку, поближе к старым знакомым.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








Рейтинг@Mail.ru
© HISTORIC.RU 2001–2023
При использовании материалов проекта обязательна установка активной ссылки:
http://historic.ru/ 'Всемирная история'