Вот и в Петербурге. Как я рада, что на время вырвалась из Франции! В последние годы там стало душно, особенно в Париже,
и ты хорошо сделала, что вернулась на нашу родину, в привольные горы милой Оверни. Да, Франция загорается, хотя.ее пожарные пока не замечают этого. Тем хуже для них: пожар именно и начнется с их казенных помещений. Отчего произошло это несчастье и в чем оно состоит, если не называть его метафорически? Томимая невольным бездействием во время продолжительного пути, я много думала об этом и ничего не могла придумать, кроме новой аллегории. Есть люди, имеющие несчастие утратить гармонию своих способностей: у них воля не слушается рассудка, а члейы тела делают не то, чего хочет воля. Так, человек знает, что ему нужно сесть и отдохнуть, но его тянет к приятелю на новую попойку; он хочет идти, но ноги подкашиваются, и он беспомощно шатается из стороны в сторону.
Нечто подобное творится и с Францией: в лей думают одно, предписывают другое, а делается третье, несогласное ни с мыслями,
ни с предписаниями. Если ноги не ходят, как велит голова, то
может случиться, что будут ходить на головах. Ничего путного не выйдет из этого акробатического переворота: несомненно,
много праздных зевак сбежится любоваться этим зрелищем, об
нас прокричат во всех углах мира, и, может быть, даже
наше местное народное несчастие провозгласят достойным
общечеловеческого подражания, опытом ускоренного движения
вперед, а мы все-таки далеко не уйдем и только разобьем себе
голову. Но отлагая в сторону всякие аллегории, в самом деле пора составить себе прямой и ясный взгляд на то, что у нас делается. Люди благоразумные и умеренные начинают жаловаться, что вся беда произошла от слишком быстрого налета слишком большого количества новых идей, к .которым не успели достаточно приготовиться
ни люди, ни порядки. Одни, необдуманно увлеченные налетом, думают, что надобно уничтожить старый порядок во имя новых идей, и тем заставляют других, необдуманно осторожных, требовать уничтожения новых идей, чтобы спасти старый порядок.
Хотя эти другие - наши друзья, но я желала бы сказать им, что они сами не знают, что говорят. Они незаметно для себя самих увлеклись верованиями своих противников, слепых поклонников
разума, и впали в заблуждение. Противники их кричат, что разум должен править миром и по идеям разума должен быть перестроен порядок, и наши друзья, сообразив, какими неудобствами
грозит им такая перестройка, начинают думать в испуге, что разум в самом деле может править миром и из его идей можно построить новый порядок. Увы! К огорчению своему они должны убедиться, что, если бы людские порядки строились идеями, ничего не стоило бы отстоять любой старый порядок от новых идей. Порядок - это масса и привычка, т. е. двойная сила, а новая идея, пока она новая, - это житейское неудобство и достояние немногих голов, и стоило бы только снести с пле- эти неудобные головы, чтобы спасти всем привычный порядок. Их не раз и сносили, а старые порядки все-таки погибали.
Я не могу надивиться одному любопытному явлению, которое
я часто наблюдаю и которого до сих пор не понимаю: когда я прошу здешних модных господ рассказать что-нибудь о России, они описывают мне Францию. Недавно я спросила одного из них: «Скажите мне, граф, что такое русский город, кто живет в нем. из каких классов состоит его население». Он заговорил что-то неясное, запинаясь на каждом слове; очевидно было, что я захватила
его врасплох: ему впервые приходилось думать об этом предмете, хотя он занимает видный пост в администрации. Постепенно
поправляясь и собираясь с мыслями, он стал излагать, как в настоящее время устрояются городские состояния, какие отношения
устанавливаются у них к государству и другим классам, какие интересы среди них развиваются и поощряются правительством,
как можно надеяться, что благодаря идеям просвещенного века... «Да это наше tiers-etat!» ! - перебила я его. - «Почти: Россия во
многом похожа на Францию». Так и во всем: заговоришь
с ними об их крепостных, а они рассказывают о старинных французских
serfs, повторяющиеся по временам губернские съезды их дворян в их описаниях выходят как-то нашими etats provinciaux .
Наконец, мне удалось сделать маленькое открытие. Мне случилось
поговорить несколько минут с одним образованным русским, который
слывет у них за очень большого остряка и, кажется, пописывает.
Я расспрашивала его о нравах русского общества. Он говорил хорошо;
но о русских нравах я не узнала ничего нового, хотя знаю о них
очень мало: ни одной своеобразной живой черты, ни одного любопытного местного обычая не могла я уловить в его речи, переполненной общими местами о благородстве,
воспитании, добродетелях и т. п. Но что-то знакомое напомнили мне
эти общие места, - и что бы ты думала? Мой собеседник вздумал
мне репетировать несколько страниц из книги Дюкло, давно мною читанной, - «Considerations sur les moeurs de се siecle» - не называя ее! С этими господами надобно каждую минуту держаться настороже: они ничему не научат, но как раз одурачат.
Так вот в чем секрет: явления своей русской жизни они стараются
понимать только по-французски. Ты можешь вообразить, какая путаница должна царить в их понятиях. В их умах скрещиваются
и сливаются явления самых различных порядков, различить которые
сумеет каждый уличный мальчишка. Вышеупомянутый остроумец,
хотевший отпустить мне французский товар за русский продукт, говорил мне о благородстве души как о существенном
политическом признаке благородного сословия, о знаках отличия как необходимом следствии заслуг отечеству. Мне хотелось
знать, чему учат у них девиц-дворянок в школе, для них заведенной в Петербурге. Ученик г-на Дюкло не удовлетворил моего любопытства, но дал понять, что в школах, заведенных в настоящее царствование, детей не столько учат, сколько воспитывают,
чтобы сделать их людьми. «Чем же у вас, - спросила я, - родятся люди, если людьми они делаются уже в школе?» Он улыбнулся и, кажется, снисходительно подумал, что я не поняла его. Но я очень хорошо понимаю, что думают эти господа, и даже предвижу, к чему приведет их образ мыслей. Наши гувернеры
и модистки внушили им сибаритский взгляд на Европу и особенно на Францию. Они и думают, что Европа не что иное, "как русская мастерская, которая должна готовить им все нужное, что она только для них и живет, и работает, чтобы обеспечить им праздное и уютное существование, заготовить им все, начиная от табакерки и кончая их образом правления. Но они непростительно
ошибаются и дорого заплатят за свою ошибку. Сначала
такой взгляд, несомненно, может представить некоторые удобства: конечно, очень удобно думать, что на каждый туземный вопрос можно найти готовое решение , справившись, как заведено во французской канцелярии или как написано в новейшей французской
книжке. (Но они напрасно думают, что это деловое решение вопроса; это просто досужая и бесполезная справка). Но это очень опасное удобство. Одно-два поколения с видимым успехом поиграют в эту игру, но третье, наверное, обременится. Избалованные
наследственной традиционной привычкой черпать мудрость из
чужих источников, люди, приставленные следить за ходом домашних
дел, чтобы руководить ими, потеряют способность понимать их, утратят чутье действительности, как исчезает нюх у собаки, привыкшей ложиться на подушки барина. Человечество
- не барский дом; в истории нет наций-барынь и наций-служанок.
Народ, живущий на счет другого, мстит сам себе за собственную
неправду тем, что убивает сам себя, постепенно теряя способность жить.
Я удивляюсь, как здешние господа не понимают той простой вещи, что если можно посадить французскую шляпу на русскую голову, то из этого еще не следует, что можно на русские плечи посадить французскую голову. Здесь не понимают, что можно и должно заимствовать и чего нельзя. Можно и должно заимствовать
изобретенный другим легчайший способ вязать чулки; но нельзя и стыдно перенимать чужой образ жизни, строй чувства и порядок отношений. Каждый порядочный народ все это должен иметь свое, как у каждого порядочного человека должна быть своя голова и своя жена. Но здешним господам ничего этого не растолкуешь: они крепко засели на мысли, что если можно сшить себе карман по чужому образцу, то можно и переложить в свой карман всё, что лежит в чужом. Зато и ждет их печальная участь- приучившись понимать свое по-чужому, они разучиваются
понимать свое и только привыкнут разуметь чужое по-своему, т. е. не как следует. Впрочем, вышеупомянутые русско-французские межеумки - едва ли русский народ: этот народ слишком велик, чтобы быть чужеядным растением. Это просто физически невозможно: на свете нет дерева, которое было бы в состоянии выдержать такого большого тунеядца. Гораздо вероятнее,
что с высшим классом в России случился один из тех припадков
дремоты, которые иногда набегают на верхушки обществ. Тогда они перестают делать свое дело, следить за движением народной
жизни и направлять его: окружающая действительность постепенно тускнеет в слипающихся глазах, и ее образы незаметно
сменяются грезами. Тогда высший класс бывает похож на
парус корабля, попавшего в штиль: потеряв упругость, он бессильно
шлепает по мачтам, между тем как корабль бестолково покачивается с одной стороны на другую, не трогаясь с места. Но нехорошо, если эта качка без движения не пройдет скоро, тогда пустят в дело весла, а ненужный парус снимут и разорвут гребцам на панталоны.
Грезы о прошедшем или будущем - Щербатов и Радищев.
Я пока еще не понимаю здешнего общества. Оно очень однообразно
и знакомо мне по языку, костюмам и манерам и очень пестро и странно по понятиям, особенно по положениям и отношениям.
К нему как-то не приноровишься, не найдешь мерки, не выберешь среднего человека. Да здесь, кажется, и нет средних, нормальных людей, а есть только крайности или, говоря точнее, случайности. Здесь все не на месте, хотя каждый, по-видимому, чувствует себя в своей тарелке. Их всех как будто сдали, как сдают карты в игре, страшно перемешав масти и фигуры. Смотря на блеск и внимание, каким окружено иное светило здешнего небосклона, на влияние, каким он пользуется, думаешь видеть перед собою счастливый прутик какого-нибудь старинного знаменитого
фамильного дерева, а назовут имя, которое только вчера стало известно на Невской набережной и еще не успело долететь до ближайшей столичной заставы; зато в толпе скромных спутников
этой упавшей с неба звезды можно найти имя, которое уже века четыре известно всей России. Ну, подумаешь, здесь ценят не породу, а способности, заслуги, и не успеешь подумать, как увидишь человека, который ворочает всероссийскими военными делами и армиями и не может выносить порохового запаха, или встретишь руководителя иностранной политики, который знает гораздо лучше секреты петербургских спален, чем европейских
кабинетов. Все это производит впечатление маскарада, устроенного на скорую руку; видишь костюмы, позы, роли, но не видишь ни одного лица. Муж очень легко распознает и сортирует все эти привидения: «Этот наш, этот не наш, но будет нашим, как только получится ожидаемая из Парижа партия бургонского; этот ничей, но будет нашим, когда лакей отнесет серебряный сервиз к мамзель Аннет, обитающей на Литейной» и т. д.
Наблюдая здешнее великосветское общество, я открыла в нем новую особенность, т. е. новую невозможность, потому что все особенности, до сих пор мною замеченные в здешнем образованном
обществе, суть не самобытные свойства или понятия, а только невозможные сочетания заимствованных свойств и понятий.
Здесь любят книги и .презирают науку. Здешние порядочные люди
страшно много читают, преим ущественно по-французски, но из
читаемого делают очень странное употребление. Здесь читают книги не для того, чтобы составить собственное суждение о предмете, а чтобы рассказывать, как думает и что пишет об этом предмете тот или другой европейский писатель. Недавно я была виновницей маленького литературного приключения
за обедом (здесь говорят о литературе преимущественно на званых обедах и только до третьего блюда, когда литература сменяется простыми сплетнями). Зашла речь о видах любви семейных
людей, когда предмет ее не собственный муж или жена. Одна бойкая молодая дама, которую почему-то зовут женой всех мужчин, кроме ее мужа, с точностью записного библиофила перечислила
дюжины две романов французских, итальянских и английских,
в которых описываются различные способы недозволенной любви.
Я наивно спросила: «А как Вы сами, баронесса, думаете об этом?» Всеобщая жена сделала сконфуженно-удивленную
физиономию и ответила: «Я ... я со всеми согласна».
На дам похожи и здешние мужчины: каждый из них есть туго набитый мешок всевозможных литературных справок, в котором можно найти чьи угодно суждения, кроме его собственного. Русский
образованный человек обо всем думает, как все, потому что сам он не думает ни о чем. Это мировой нищий: он вечно побирается
и ничего не делает, у всех просит и никому ничего не дает. Он с нищенской гордостью протягивает руку к трудящимся людям,
уверенный, что он один имеет право не трудиться. Он не знает и знать не хочет, что перлы мысли, которыми он с бесцельным
начетничеством набивает свою бездонную память, не родятся сами, а вырабатываются упорными умственными усилиями целых
обществ и поколений. Теперь он презирает умственный труд, просто как труд, считая его наследственной повинностью людей
низшего сорта. Но погоди немного: скоро он будет его ненавидеть
и гнать как мятежное посягательство на свои права и интересы.
10 апреля 1886 г.
Мне кажется, царствование этого сословия не будет продолжительно.
Нельзя, мой друг, долго править, ничего не делая или делая
только ненужное. Я тем крепче держусь этого мнения о судьбе сословия, что уже народился и его преемник. Делая визиты
здешние высокочиновным и родовитым барыням, я часто встречаю в приемной идущий с половины барина мундир среднего
чина, не высокого, но и не низкого; на вершине этого мундира
всегда помещается хорошо препарированная голова не дворянского
пошиба, с лицом тщательно вымытым и выбритым, с выражением не то высокой скромности, не то глубокой веры
в себя и с плохо прикрытыми следами оспы и геморроя - фигура, над которой парикмахер поработал гораздо больше, чем природа. Это секретарь. Муж говорил мне, что эти секретари приготовляются
в каких-то особенных школах, где их не учат ни танцам, ни французскому языку и много секут. Встречая на улице русских патеров в длинных одеяниях и с длинными (говорят, натуральными)
волосами, рассыпающимися по плечам из-под широких шляп, муж указывал мне на них, приговаривая: «Смотри, это отцы или братья секретарей, которыми ты так интересуешься». Эти люди теперь получают большую цену в управлении, и знаешь почему? В них много того, что теперь начинает здесь сильно спрашиваться и чего нет в дворянах. Дворяне много и хорошо говорят, но не умеют писать, а эти люди много и хорошо пишут и умеют молчать. Эти-то молчаливые писатели, боюсь, и наделают
много хлопот дворянству (griefs-griefs). По моим историческим
соображениям, в каждом большом государстве все управление со временем сведется к искусству направлять бумаги: вот тогда эти люди и станут главным рычагом управления, а судя по нашей Франции милой, это время недалеко...
Пророчество о бюрократии и вред ее.
Кажется, я достаточно насмотрелась и наслушалась в этой стране, чтобы уловить и передать тебе общее впечатление, отложившееся
во мне от всех моих наблюдений и размышлений. Это впечатление так же беспорядочно, как здешние порядки, и так же бессознательно, как здешние понятия. Ко всему, что здесь поняла и заметила, как-то невольно прибавляешь оговорку: «Я не знаю почему, но мне так кажется». Во-первых, не знаю почему, но мне чуется в этой стране присутствие громадных, еще не тронутых
сил, о которых еще нельзя сказать, какое примут они направление,
когда тронутся из своего бездействия: пойдут ли они на созидание счастья человеческого рода, или на разрушение того скудного блага, которым они располагают. Здесь никто ничем не руководит, и никто не знает, что он делает и что выйдет из его деятельности; здесь всё только плывет по течению, направляемому
какими-то таинственными стихийными силами, и никто не оглядывается на то, что было, не заглядывает в то, что будет. Поэтому мне думается, что это будет страна неожиданностей, исторических сюрпризов. Ведь она и сама есть большая историческая
неожиданность: сто лет назад кто у нас думал о том, что она есть, и теперь кто не желает, чтобы ее не было. Здесь может случиться все, что угодно, кроме того, что нужно, может случиться
великое, когда никто не ожидает, может и ничего не случиться,
когда все ждут великого. Да, эту страну трудно изучать и
еще труднее управлять ею. Ее никто не изучает; зато очень много охотников управлять ею. Здесь господствует странная мысль, что управление государственными делами избавляет от обязанности знать их. Один сановник на мое замечание об этом наивно признался:
«Зачем мне знать, что делается, когда я имею власть всё сделать? Знать это нужно тому, у кого есть дела, но нет власти, - нужно крестьянину, купцу, моему приказчику, моему секретарю; а у меня ведь нет дел, а есть власть. Зачем мне знать, что делается,
когда мне достаточно приказать, чтобы сделалось то, что я желаю».
Согласись, что в стране, где все так рассуждают, может случиться
многое, чего никто не ожидает. И я, право, не знаю, что будет с этой страной. В ней, быть может, явятся великие истории;
но она едва ли будет иметь удачных пророков...